|

Нет более верного признака дурного устройства городов, чем обилие в них юристов и врачей (Платон)
Книгосфера
20.10.2008 Французский комикс. Осенние новинкиОчередной обзор наиболее примечательных новинок французского комикса... На сайте французского Пятого телеканала опубликован очередной обзор наиболее примечательных новинок комикса.
Стефан Деберг, Гриффо, Ален Мунье. Империя США. Вып. 1 и 2. — Издательство «Дарго». — 48 с. — 10,40 евро («Empire USA». T.1 et 2, de Stephen Desberg, Griffo et Alain Mounier — Dargaud — 48 p. — 10,40 euros)
Издательство «Dargaud» представило достойные пополнения к известнейшим коллективными сериям в духе теории заговоров вроде «Le Décalogue» и «Quintett» — практически макиавеллевскую историю альянса ультраправой американской организации и исламской террористической секты. Серия «Империя США» («Empire USA») включает в себя шесть альбомов — первые два одновременно вышли в середине сентября, а остальные выпускаются по одному с интервалом примерно в три недели. Чтобы удержаться в таком «телесериальном» ритме сценарист «Империи США» Стефан Деберг («IR$», «Le Scorpion», «Tif et Tondu» и др.) собрал команду из пяти художников. Графическую часть первого и третьего выпусков, например, осуществил Гриффо.
Итак, неугомонные экстремисты готовят крупную химическую атаку на Сан-Франциско. Как водится, единственным человеком, способным предотвратить неприятность, оказывается секретный агент Джаред Гейл, однако он, вместо того чтобы увлеченно предаваться любимому делу, малодушно помышляет о самоубийстве. История разворачивается, опять же, по принципу сериала с геополитическим задним планом: а что вы хотели — воинствующие исламисты из секты «Hashashins», по смелому замыслу автора, должны олицетворять в глазах неискушенного обывателя старую добрую «Аль-Каиду», которой в современной Америке принято пугать детишек. По ходу действия раскрываются непростые судьбы Джареда и целой галереи персонажей, у большинства которых имеются личные шкафчики с аккуратно припрятанными в них скелетами.
Сильвен Савуая, Маржена Сова. Маржи (1984–1987). Польша глазами ребенка. — Издательство «Дюпюи». — 262 с. — 25,0 евро (Marzi (1984–1987), La Pologne vue par les yeux d'une enfant, de Sylvain Savoia et Marzena Sowa — Dupuis — 262 pages — 25 euros)
«Persépolis» как нечто сугубо польское. От малютки «Фиата» 126-й модели с полным прицепом овощей, возвращенных сельскими дедушками и бабушками, до очередей в продмагах. От речи Ярузельского, объявляющего военное положение, до надежд на демократическое будущее, связанных с личностью Валенсы. И детишки, которые играют «в папу» на лестничной площадке. Все, кто так или иначе связан с Польшей, вряд ли удержатся от ностальгических воспоминаний о временах, предшествующую падению коммунизма. И отметят редкостную точность многочисленных языковых и прочих деталей, касающихся жизни этой страны, что для западных публикаций, в общем-то, редкость. Комикс представляет собой семейную хронику на фоне жизни страны — детские воспоминания Маржены Совы о Польше начала восьмидесятых проиллюстрировал французский художник Сильвен Савуая.
Автор: Михаил НЕЖНИКОВ
Читайте в этом же разделе: 19.10.2008 Плюс-минус Зима 19.10.2008 Фидель, вечный и неуязвимый 19.10.2008 «Хрусталь» уже в продаже 18.10.2008 Роман от гражданина Мира 18.10.2008 Сильвия Плат снова в России
К списку
Комментарии Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|