|

Беда тех, кто пишет быстро, состоит в том, что они не могут писать кратко (Вальтер Скотт)
Книгосфера
09.10.2008 Украинская готика, или Как страшно жить!В наше время появление сборника «готической прозы» может свидетельствовать только о том, что у именитого писателя в столе «завалялись» не печатанные ранее тексты... (Цитируется по: Татьяна Трофименко. Валерий Шевчук «Сон ожидаемой веры»: готика или не готика?)
Валерий Шевчук. Сон ожидаемой веры. Готично-притчевая проза. — Львов: Пирамида, 2007
Как известно, возникновение готического романа в конце XVIII – в начале XIX века в западноевропейской литературе сигнализировало о кризисе проблемно-философского романа эпохи Просветительства. Появление в украинской советской литературе «химерного» романа, типологически напоминавшего готику, сигнализировало о кризисе соцреализма. В наше время появление сборника «готической прозы» может свидетельствовать только о том, что у именитого писателя в столе «завалялись» не печатанные ранее тексты. Ну а в каком литературном произведении не идет речь о том, «как страшно жить»! Кажется, именно так появилась книга Валерия Шевчука «Сон ожидаемой веры. Готично-притчевая проза».
Новый сборник рассказов сложно сравнить со знаковым романом Шевчука «Дом на горе» — лучшим произведением украинской «химерной» прозы. «Готическое» в нем выражалось во всех характерных для этого литературного жанра аспектах: потусторонние силы и посещение со злой целью, явление призрака и странная болезнь, загробные появления, живые мертвецы, возвращение из могилы, исполнение клятвы, неупокоенная душа, загадочное предначертание. Что ж до сборника «Сон ожидаемой веры», то в нем готическое явно уступило место притчевому...
Впрочем, кое-что демоническое в текстах Шевчука есть — это женщины. Причем реальные образы, как водится, ужасают иногда больше, чем «показательно» потусторонние: например, мать из рассказа «Зеркало», вынудившая женщину, у которой возникло чувство к ее парализованному сыну, уехать из города, — чтобы потом они оба не страдали. Обрекая сына на вечное осознание того, что «она не придет», мать предстает в более зловещей роли, чем «полуразбитый, будто потусторонний образ женщины с закрытым лицом» из зеркала.
Есть в книге и Баба Яга, и просто загадочная баба с собакой: «И повернулась она к Алексею, и засмеялась вдруг, дунув на него ярким огнем глаз. Он ждал грома, но грома не было; наконец, исчезла и та старая, а остался большой белый пес, который тоже оглянулся на Алексея и тем-таки голосом засмеялся». (с. 83) (это типичный пример создания «страшного» в книге).
При этом женщины у Шевчука остаются активным и творческим началом. По крайне мере, они способны принимать решения и что-то менять в своей жизни — например, пластическую операцию, перечеркивая прошлое, делает героиня рассказа «Под синтетический перезвон», а вполне демоническая женщина-змея попросту использует мужчину-рыболова для того, чтобы родить сына — «мудрого и ядовитого». (с. 281). Свою жертву она выбирает не за его выдающиеся личные качества, а только потому, что он — лучший из худших:
«— Ты не такой! Другой, умный, хотя, может, и слишком. Но слишком потому, что из-за своего ума становишься бездеятельным или кволым...
— Бездеятельным к чему?
— Да к жизни... А это значит, к борьбе со светом. Все куда-то бежишь, прячешься, смешной... Все что-то придумываешь, усложняешь, играешься в одиночку.. Но ты не дебил...» (с. 277)
Впрочем, остальные описанные Шевчуком мужчины также не выходят за пределы определения «не дебил, но бездеятельный»: они откровенно скучают, произносят пессимистические монологи в духе пьес Подеревянского («Простые вещи... Мир, говорю, — бардак, а люди — звери. И пожирают друг друга, и мир пожирает их. Вот что я понял...» (с. 106). Выразительную метафору «неспособности» встречаем в рассказе «Поглотитель запахов», где главный персонаж теряет способность чувствовать запахи — то есть ощущать вкус жизни.
Сексуальная потенция, если она имеет место, растрачивается зря (если не вмешивается кто-то вроде женщины-змеи) — так в повести «Двери настежь» директор школы при жизни изображается местным донжуаном, который при смене любовниц руководствуется народной поговоркой «хоть корова, лишь бы новая». Не стоит сомневаться, что его дальнейшая судьба будет очень печальной, и даже в качестве живого мертвеца его победит... простая украинская учительница Валентина Заклунная. Бывшая любовница, конечно.
Отдельную группу составляют рассказы, в которых Шевчук пишет об украинских религиозных деятелях периода барокко — Лазаря Барановича, Димитрия Туптала, Стефана Яворского — монахов, таких же неуверенных в себе, растерянных перед лицом смерти или деморализованных каким-то удивительным мистическим происшествием. Рассказ «Павел-дьякон» показывает нам длительные сомнения Димитрия Туптала, который знает, что неумышленно перешел дорогу карьерного роста загадочному диакону. И когда Димитрий уже делает вывод, что этот образ является чисто условным — «у каждого из нас свой Павел-дьякон», — он встречает незнакомого монаха, который «вдруг пронзил Дмитрия острым взглядом, обдал такой волной ненависти, что парень оторопел» (с. 414), и понимает, что это он и есть — тайный ненавистник.
Очевидно, что изображение символического «поединка» да еще и с победой женщины в финале, не может быть основной проблемой Шевчука (заметьте, я не обвиняла его в женоненавистничестве). Реальные люди в сборнике «Сон ожидаемой веры» олицетворяют скрытые инстинкты, сомнения и «бездеятельность». К сожалению, тексты Шевчука в данном случае скорее поучают, чем пугают, и утомляют, чем держат в напряжении...
Автор: Татьяна ТРОФИМЕНКО (Media-post)
Читайте в этом же разделе: 08.10.2008 Инструкция для папиков 08.10.2008 Век живи — век люби 07.10.2008 Хакамада в большом городе 07.10.2008 В Канаде издали поэтов Балтии 06.10.2008 За пределами фантазий
К списку
Комментарии Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Той ночью позвонили невпопад.
Я спал, как ствол, а сын, как малый веник,
И только сердце разом – на попа,
Как пред войной или утерей денег.
Мы с сыном живы, как на небесах.
Не знаем дней, не помним о часах,
Не водим баб, не осуждаем власти,
Беседуем неспешно, по мужски,
Включаем телевизор от тоски,
Гостей не ждем и уплетаем сласти.
Глухая ночь, невнятные дела.
Темно дышать, хоть лампочка цела,
Душа блажит, и томно ей, и тошно.
Смотрю в глазок, а там белым-бела
Стоит она, кого там нету точно,
Поскольку третий год, как умерла.
Глядит – не вижу. Говорит – а я
Оглох, не разбираю ничего –
Сам хоронил! Сам провожал до ямы!
Хотел и сам остаться в яме той,
Сам бросил горсть, сам укрывал плитой,
Сам резал вены, сам заштопал шрамы.
И вот она пришла к себе домой.
Ночь нежная, как сыр в слезах и дырах,
И знаю, что жена – в земле сырой,
А все-таки дивлюсь, как на подарок.
Припомнил все, что бабки говорят:
Мол, впустишь, – и с когтями налетят,
Перекрестись – рассыплется, как пудра.
Дрожу, как лес, шарахаюсь, как зверь,
Но – что ж теперь? – нашариваю дверь,
И открываю, и за дверью утро.
В чужой обувке, в мамином платке,
Чуть волосы длинней, чуть щеки впали,
Без зонтика, без сумки, налегке,
Да помнится, без них и отпевали.
И улыбается, как Божий день.
А руки-то замерзли, ну надень,
И куртку ей сую, какая ближе,
Наш сын бормочет, думая во сне,
А тут – она: то к двери, то к стене,
То вижу я ее, а то не вижу,
То вижу: вот. Тихонечко, как встарь,
Сидим на кухне, чайник выкипает,
А сердце озирается, как тварь,
Когда ее на рынке покупают.
Туда-сюда, на край и на краю,
Сперва "она", потом – "не узнаю",
Сперва "оно", потом – "сейчас завою".
Она-оно и впрямь, как не своя,
Попросишь: "ты?", – ответит глухо: "я",
И вновь сидит, как ватник с головою.
Я плед принес, я переставил стул.
(– Как там, темно? Тепло? Неволя? Воля?)
Я к сыну заглянул и подоткнул.
(– Спроси о нем, о мне, о тяжело ли?)
Она молчит, и волосы в пыли,
Как будто под землей на край земли
Все шла и шла, и вышла, где попало.
И сидя спит, дыша и не дыша.
И я при ней, реша и не реша,
Хочу ли я, чтобы она пропала.
И – не пропала, хоть перекрестил.
Слегка осела. Малость потемнела.
Чуть простонала от утраты сил.
А может, просто руку потянула.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где она за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Она ему намажет бутерброд.
И это – счастье, мы его и чаем.
А я ведь помню, как оно – оно,
Когда полгода, как похоронили,
И как себя положишь под окно
И там лежишь обмылком карамели.
Как учишься вставать топ-топ без тапок.
Как регулировать сердечный топот.
Как ставить суп. Как – видишь? – не курить.
Как замечать, что на рубашке пятна,
И обращать рыдания обратно,
К источнику, и воду перекрыть.
Как засыпать душой, как порошком,
Недавнее безоблачное фото, –
УмнУю куклу с розовым брюшком,
Улыбку без отчетливого фона,
Два глаза, уверяющие: "друг".
Смешное платье. Очертанья рук.
Грядущее – последнюю надежду,
Ту, будущую женщину, в раю
Ходящую, твою и не твою,
В посмертную одетую одежду.
– Как добиралась? Долго ли ждала?
Как дом нашла? Как вспоминала номер?
Замерзла? Где очнулась? Как дела?
(Весь свет включен, как будто кто-то помер.)
Поспи еще немного, полчаса.
Напра-нале шаги и голоса,
Соседи, как под радио, проснулись,
И странно мне – еще совсем темно,
Но чудно знать: как выглянешь в окно –
Весь двор в огнях, как будто в с е вернулись.
Все мамы-папы, жены-дочеря,
Пугая новым, радуя знакомым,
Воскресли и вернулись вечерять,
И засветло являются знакомым.
Из крематорской пыли номерной,
Со всех погостов памяти земной,
Из мглы пустынь, из сердцевины вьюги, –
Одолевают внешнюю тюрьму,
Переплывают внутреннюю тьму
И заново нуждаются друг в друге.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где сидим за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Жена ему намажет бутерброд.
И это – счастье, а его и чаем.
– Бежала шла бежала впереди
Качнулся свет как лезвие в груди
Еще сильней бежала шла устала
Лежала на земле обратно шла
На нет сошла бы и совсем ушла
Да утро наступило и настало.
|
|