|

Судьбу женщины всегда решает ее «да», а судьбу мужчины — его «нет». (Милорад Павич)
Книгосфера
09.01.2009 Россия и АрбитманРебенок отделался легким шоком и уже вечером выписался из больницы, однако судьба страны с тех пор была предрешена... (Цитируется по тексту: Василий Владимирский. Роман с Романом. — «Krupaspb.ru», 09.01.2009)
Лев Гурский. Роман Арбитман: Биография второго президента России. — Волгоград: ПринТерра, 2009
Утопия — жанр многоликий и многогранный. Нам знакомы утопические проекты социального переустройства и описания «золотого века», когда-то царившего на Земле, утопии философские и экономические, литературные и воплощенные средствами кинематографа. Все это, однако, не помешало маститому детективщику Льву Гурскому изобрести новый, доселе неведомый жанр: биографическую утопию — или, если угодно, утопическую биографию.
До трех лет Роман Ильич Арбитман, будущий президент России, появившийся на свет в провинциальном Саратове, мало отличался от других детей, растущих в семьях советской интеллигенции. Однако весной 1965 года случилось Событие, предопределившее всю его судьбу — без этого, как известно, не обходится биография ни одного супермена, будь то знаменитый Человек-Паук или основательно подзабытая Тень. В голову мальчику угодил микрометеорит — таких случаев, если верить автору этой книги, в XX веке зафиксировано всего пять. Ребенок отделался легким шоком и уже вечером выписался из больницы, однако судьба страны с тех пор была предрешена...
Лев Гурский подробно описывает историю восхождения Р. И. Арбитмана к вершинам власти. Способный, хотя и не выдающийся студент филфака, сельский учитель, корреспондент молодежной газеты, малозаметный помощник депутата Верховного Совета, министр по особым поручениям, премьер-министр, наконец — второй президент Российской Федерации... Ни один из этих этапов не укрылся от взгляда автора. Например, учиться Роману Ильичу довелось исключительно у людей талантливых, свободомыслящих и смелых до самоуправства — в принципе, их давным-давно должны были отправить в отставку как «не соответствующих облику советского педагога». Однако стоило тучам сгуститься над головами учителей, и тут же некое чудесное событие надежно отводило опасность. После того как Арбитман вошел в команду Ельцина, став одним из самых молодых российских политиков, фантастическая удача не оставила его: то ворона утащит у фотографа-папарацци Евгения Харитонова профессиональную камеру, то молния с ясного неба прихлопнет «террориста № 1» Шамиля Басаева...
Впрочем, неожиданные политические решения Романа Ильича тоже сыграли немалую роль в превращении России в мощную и процветающую державу. Он разрешает «чеченскую проблему», устроив турнир по стихам-танка, делает премьером Бориса Березовского, назначает министрами экстрасенсов, а губернаторами — телевизионных юмористов, инвестирует деньги в фундаментальную науку, спасает Америку от катастрофы 11 сентября, вступает в НАТО... Да и те обстоятельства, что впрямую не зависят от воли Арбитмана, складываются для России куда более удачно, чем в нашей истории. Подводная лодка «Курск» не тонет — вместо этого паводок заливает город Курск. В Беслане происходит не теракт, а взрыв ликероводочного завода. Люди, окружающие президента, от Руцкого до Шандыбина, куда умнее, честнее и добрее, чем на самом деле, и гораздо охотнее идут на компромиссы. И так далее, и тому подобное.
В общем, утопия удалась. Реальный Роман Арбитман, известный саратовский критик, укрывшись за псевдонимом Гурский сыграл славную, хотя и рискованную шутку. Еще более рискованную, чем в случае с «Историей советской фантастики», написанной под псевдонимом Р. С. Кац. Сделав главным героем новой книги своего тезку и однофамильца, он сознательно подставился под обвинения в самолюбовании и мании величия.
Но, положа руку на сердце, кому из нас не приходила в голову мысль: а как бы я обустроил Россию, будь у меня возможность сделать это без крови, насилия и массовых чисток? Многие писатели обыгрывали это в своих произведениях — вспомним, к примеру, «Правила всемогущества» Михаила Веллера.
Вариант Гурского-Арбитмана подкупает своей прямотой. Ну, и сюжетной изобретательностью, конечно, — хотя концентрация гэгов (в том числе гэгов, адресованных исключительно фэндому) на единицу текста порой выходит за пределы разумного. Как бы там ни было, книга Гурского стала одним из литературных событий 2008 года — несмотря на скромный тираж и провинциальное издательство. Вряд ли мы увидим «Второго президента» в списках бестселлеров, но с уверенностью можно сказать, что равнодушным ни одного из читателей эта псевдобиография точно не оставит.
Автор: Василий ВЛАДИМИРСКИЙ («Krupaspb.ru»)
Читайте в этом же разделе: 09.01.2009 «Водолей Publishers» выпустило книгу Позднякова 08.01.2009 Эволюция замыслов 06.01.2009 Креатив от неизвестной 05.01.2009 О мнимой свободе 04.01.2009 Терминология единства
К списку
Комментарии Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|