|
Сегодня 20 декабря 2024 г.
|
Тот, кто становится пресмыкающимся червем, может ли затем жаловаться, что его раздавили? (Иммануил Кант)
Книгосфера
09.01.2009 Россия и АрбитманРебенок отделался легким шоком и уже вечером выписался из больницы, однако судьба страны с тех пор была предрешена... (Цитируется по тексту: Василий Владимирский. Роман с Романом. — «Krupaspb.ru», 09.01.2009)
Лев Гурский. Роман Арбитман: Биография второго президента России. — Волгоград: ПринТерра, 2009
Утопия — жанр многоликий и многогранный. Нам знакомы утопические проекты социального переустройства и описания «золотого века», когда-то царившего на Земле, утопии философские и экономические, литературные и воплощенные средствами кинематографа. Все это, однако, не помешало маститому детективщику Льву Гурскому изобрести новый, доселе неведомый жанр: биографическую утопию — или, если угодно, утопическую биографию.
До трех лет Роман Ильич Арбитман, будущий президент России, появившийся на свет в провинциальном Саратове, мало отличался от других детей, растущих в семьях советской интеллигенции. Однако весной 1965 года случилось Событие, предопределившее всю его судьбу — без этого, как известно, не обходится биография ни одного супермена, будь то знаменитый Человек-Паук или основательно подзабытая Тень. В голову мальчику угодил микрометеорит — таких случаев, если верить автору этой книги, в XX веке зафиксировано всего пять. Ребенок отделался легким шоком и уже вечером выписался из больницы, однако судьба страны с тех пор была предрешена...
Лев Гурский подробно описывает историю восхождения Р. И. Арбитмана к вершинам власти. Способный, хотя и не выдающийся студент филфака, сельский учитель, корреспондент молодежной газеты, малозаметный помощник депутата Верховного Совета, министр по особым поручениям, премьер-министр, наконец — второй президент Российской Федерации... Ни один из этих этапов не укрылся от взгляда автора. Например, учиться Роману Ильичу довелось исключительно у людей талантливых, свободомыслящих и смелых до самоуправства — в принципе, их давным-давно должны были отправить в отставку как «не соответствующих облику советского педагога». Однако стоило тучам сгуститься над головами учителей, и тут же некое чудесное событие надежно отводило опасность. После того как Арбитман вошел в команду Ельцина, став одним из самых молодых российских политиков, фантастическая удача не оставила его: то ворона утащит у фотографа-папарацци Евгения Харитонова профессиональную камеру, то молния с ясного неба прихлопнет «террориста № 1» Шамиля Басаева...
Впрочем, неожиданные политические решения Романа Ильича тоже сыграли немалую роль в превращении России в мощную и процветающую державу. Он разрешает «чеченскую проблему», устроив турнир по стихам-танка, делает премьером Бориса Березовского, назначает министрами экстрасенсов, а губернаторами — телевизионных юмористов, инвестирует деньги в фундаментальную науку, спасает Америку от катастрофы 11 сентября, вступает в НАТО... Да и те обстоятельства, что впрямую не зависят от воли Арбитмана, складываются для России куда более удачно, чем в нашей истории. Подводная лодка «Курск» не тонет — вместо этого паводок заливает город Курск. В Беслане происходит не теракт, а взрыв ликероводочного завода. Люди, окружающие президента, от Руцкого до Шандыбина, куда умнее, честнее и добрее, чем на самом деле, и гораздо охотнее идут на компромиссы. И так далее, и тому подобное.
В общем, утопия удалась. Реальный Роман Арбитман, известный саратовский критик, укрывшись за псевдонимом Гурский сыграл славную, хотя и рискованную шутку. Еще более рискованную, чем в случае с «Историей советской фантастики», написанной под псевдонимом Р. С. Кац. Сделав главным героем новой книги своего тезку и однофамильца, он сознательно подставился под обвинения в самолюбовании и мании величия.
Но, положа руку на сердце, кому из нас не приходила в голову мысль: а как бы я обустроил Россию, будь у меня возможность сделать это без крови, насилия и массовых чисток? Многие писатели обыгрывали это в своих произведениях — вспомним, к примеру, «Правила всемогущества» Михаила Веллера.
Вариант Гурского-Арбитмана подкупает своей прямотой. Ну, и сюжетной изобретательностью, конечно, — хотя концентрация гэгов (в том числе гэгов, адресованных исключительно фэндому) на единицу текста порой выходит за пределы разумного. Как бы там ни было, книга Гурского стала одним из литературных событий 2008 года — несмотря на скромный тираж и провинциальное издательство. Вряд ли мы увидим «Второго президента» в списках бестселлеров, но с уверенностью можно сказать, что равнодушным ни одного из читателей эта псевдобиография точно не оставит.
Автор: Василий ВЛАДИМИРСКИЙ («Krupaspb.ru»)
Читайте в этом же разделе: 09.01.2009 «Водолей Publishers» выпустило книгу Позднякова 08.01.2009 Эволюция замыслов 06.01.2009 Креатив от неизвестной 05.01.2009 О мнимой свободе 04.01.2009 Терминология единства
К списку
Комментарии Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
|
|