|

Все лучшие детские книги были написаны для взрослых (Бернард Шоу)
Книгосфера
21.04.2015 Эллендея расскажет об ИосифеАмериканская славистка представит петербуржцам воспоминания об Иосифе Бродском... Свою книгу «Бродский среди нас», выпущенную 16 марта в русском переводе Виктора Голышева московским издательством «Corpus», представит петербуржцам в Фонтанном доме и «Буквоеде» на Невском американская славистка Эллендея Тисли, которая в конце апреля посетит северную столицу. Близкая подруга великого поэта, знавшая его почти три десятка лет и помогавшая ему печататься в Штатах, расскажет о том, что на самом деле он думал об Ахматовой, почему не любил Набокова, как учил английский и добился Нобелевской премии.
Воспоминания об Иосифе, которому 24 мая исполнилось бы 75, для автора двухсотстраничной книги являются, по сути, поиском ответа на вопрос «Каких поэтов вы любите?», на который Эллендея Тисли не смогла ответить 17-летней девушкой. «Единственный бог, которому он служил, был бог поэзии, и этому богу он был верным слугой, — резюмирует она на последних страницах. — Верить в высшую силу Иосифа заставляло само присутствие его дара. И, как Блок, он был поэтом каждую минуту своей жизни. Иосиф Бродский был полон огня и предубеждений, он жаждал признания и был гением. Вот каких, оказалось, я люблю поэтов».
В далекие уже семидесятые годы Эллендея Тисли с мужем, профессором Карлом Проффером, организовали маленькое издательство «Ардис», где печатали русскую эмигрантскую литературу и где Бродский выпустил практически все свои сборники американского периода. Именно Карл Проффер с большим трудом добился для него въездной визы в США и помог получить место университетского преподавателя. Именно в доме Карла и Эллендеи Бродский провел свою первую ночь в Америке.
Вместе с автором мемуаров читатель проходит путь от ленинградского дома Мурузи в Ленинграде до Лугано и Нью-Йорка), узнает, как думал и говорил Бродский в разные периоды жизни. Эллендея Тисли показывает Бродского сочетающим в себе такие черты, как решительность, дерзость, расчетливость, самоуверенность вплоть до гордыни — с наивностью и ранимостью.
Дружба между Бродским и четой Профферов продолжались долгие годы. Перед смертью Карл Проффер работал над воспоминаниями, но по воле Бродского они так и не увидели свет. Их фрагменты вошли в мемуары самой Эллендеи Проффер-Тисли, носящие подчас подчеркнуто полемический характер: восхищение поэтическим даром Бродского не мешает ей трезво оценивать те или иные события и факты его жизни.
Во ходе визита Эллендеи Тисли в Петербург запланированы две презентации книги «Бродский среди нас». Встреча с читателями в Фонтанном доме состоится уже пятничным вечером 24 апреля, Презентация в «Буквоеде» на Невском произойдет вечером в понедельник, 27 апреля.
Читайте в этом же разделе: 26.02.2015 Керуак побратался с морем 15.01.2015 Геласимов обратился к холоду 10.12.2014 Мюссо победил время 09.12.2014 Гандлевский открыл серию 17.11.2014 Национальный писатель
К списку
Комментарии
| 21.04.2015 07:18 | Владимир Единственный бог, которому он служил, был бог Бродский, и этому богу он был верным слугой! | | | 21.04.2015 14:18 | (голос за кадром) Богам не служат, Владимир, богам поклоняются, в богов верят, богам приносят жертвы. | | | 06.05.2015 16:25 | (голос за кадром) Книжку прочел. Эллендея мне понравилась более, чем Иосиф с его прегадким характером. | | | 06.06.2015 04:29 | Виктор Стихотворение &;На смерть друга&; 1973г. написано И.Б. в связи с ложным сообщением о смерти друга. Не могу восстановить в памяти имя этого умершего позже человека. Может мне кто-нибудь помочь?
Спасибо.
В. | | Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
|
|