|

Беда иной литературы заключатся в том, что мыслящие люди не пишут, а пишущие не мыслят (Петр Вяземский)
Шкатулка
01.10.2008 Взлетная полосаСтарая церковь, построенная еще испанцами, огромный крест на скалах, взлетная полоса. Два миротворца из разных стран, которые по странной причуде судьбы заброшены на чужую землю, на чужую войну. А звезды здесь чем-то напомнили песню о другой войне («Мне этот бой не забыть нипочем…» Владимира Высоцкого).
Аэродромный пёс лижет лапу -
нам бы рвануть с ним на юго-запад...
(с) А. Розенбаум.
Этой церкви в обед двести лет…
Говорят, что ее здесь испанцы построили
Странно это. Какие испанцы? Она и сейчас не достроена
Над входными дверями двухцветный флаг.
Вот так. Сейчас – именно так,
Будет ветер – и он, как положено флагу
(Дед Иван видел красный такой, над Рейхстагом)
Он заплещется, будут – вверху небеса,
А внизу – зажелтеют поля…
Словно в августе,
В начале самом сентября…
Как в Google map,
С высоты 10 тысяч
Так выглядит Родина,
Украина моя…
Голоса, голоса,
В голове – голоса,
Там, за церковью – взлетная полоса…
Джон, послушай – поет он о снеге.
С разбегу – и на колено.
«Вот-бы-взять-да-и-перекрестится-как-птицы»…
Я ложусь и встаю – он стоит на краю
Крест. Огромный. На скалах. Испанцы, а кто же
Ещё…
- Джон, а нам он поможет?
- Sure, Serega, will help. Trust. Here that entrance, and that output - only one door
What does he sing about, your Rozenbaum?
- Ми восьмые стоят и ждут, как всегда – дефицит погоды, позвоню тебе,
Разбужу,
Ну какие там наши годы…
…я их давно не видел. Я их оставил. Просто.
Просто не смог с собою. Да я их помню, все
Там на одной война, а на четвертой – звезды,
Да, я запомнил пыль, Солнца лучи в росе
Эта роса – как сон, знаешь,
Я выслал берцы
Парню, в Болград.
Он тоже небо ловил на вздох
Знаю, и он считал жизнь на удары сердца,
И на себе ловил
Землю рывком сапог…
Мне вот приснился сон –
В нем я не смог в минуту
Даже в нее не смог в кучу собрать АК
Даже моих погон нет,
Подарил кому-то,
Сыну бы подарить –
Не поднялась рука.
Ну а в твоей стране все засыпают порох
Ну а моя страна мины взрывает.
Да.
В замкнутой тишине
Слышится мыслей шорох
В замкнутой темноте
Светит твоя звезда.
время ушло – сейчас мне уже двадцать девять
сам не поверил – но
вот он, две тыщи семь,
что и когда пришлось чем и кому отмерить –
Меряем. Все сбылось. Пылью с испанских стен…
Ну, а теперь опять
Память на дно и хватит.
Знаешь, у нас мороз,
Минус так двадцать пять…
Два раза в год я вспять
Вновь направляю память,
Два раза в год, когда
Звезды опять считать…
ну, сигареты в бой,
две, да, сейчас я буду.
Песню сейчас добью,
Ночь скоро выйдет вся
Нам ведь давно с тобой
Незачем верить в чудо,
Взлетная полоса,
Утренняя
Роса… Автор: SukinKot
Читайте в этом же разделе: 30.09.2008 О божественном 29.09.2008 О городе и не только 28.09.2008 Постоянное временное 27.09.2008 Не потеряться 26.09.2008 Вечерний свет
К списку
Комментарии
| | 16.03.2009 21:42 | Shaltay Мне сегодня вручили орден.
За те деяния.
Миротворчество.
Я его сыну отдал.
Он оторвал верхнюю колодку, а шестиугольную жестянку приклеил на рюкзак.
"Сыну бы подарить - не поднялась рука".
А вот здесь поднялась.
В этой жестянке - калейдоскоп лиц.
Думаю - они там будут живые, пусть даже несколько дней. Пусть увидят мир, мой небольшой, но живой город.
Вот он - две тыщи девять.
Так правильно. | | | | 16.03.2009 23:19 | спасибо надо было сыну рассказать. миротворчество - заступничество. | | | | 17.03.2009 00:09 | ole орден "за самоотверженность"
сын потом будет локти кусать, что не сохранил. а ты не будешь. 2009, да. | | Оставить комментарий
Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.
|
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|