На главнуюОбратная связьКарта сайта
Сегодня
21 декабря 2024 г.

Сила характера не в том, чтобы ломать других, а том, чтобы сломать себя

(Юрий Поляков)

Прах для цветка

31.07.2010

ПРАХ ДЛЯ ЦВЕТКА

Felix opportunitate moris...

Счастлив, кто умирает вовремя

СЧАСТЛИВ, КТО УМИРАЕТ ВОВРЕМЯ
 
Помнишь, я говорил о том, что при тиражировании произведения искусства обесцениваются. В своей записной книжке я нашел такое: «Нет таких наслаждений и радостей, которые не теряли бы этого названия, когда они достаются легко и во множестве». Кто-то великий сказал это — только про наслаждения и радости; а видишь, сколько всего влезает в это изречение.
 
Где-то видел — что-то про биографию души. Проскользнуло, а потом как-то вспомнил, и задумался. И ужаснулся. Это что же получается? Вот она, моя биография:
 
Впервые осознал себя как человека — материальное существо — в шесть лет. Затем до пятнадцати лет духовной эволюции не происходило — набирался знаний и опыта.
 
В пятнадцать начал писать стихи. Одновременно осознал себя как человек — существо духовное. Раздумья о смысле жизни привели к выводу «жизнь ради жизни» как единственному. Не принял по следующим соображениям: жизнь в большей мере зависит от случайных событий и потому неуправляема; ценность жизни относительна. Отсюда следствие: жизнь мучительный и бессмысленный процесс, и между тем, когда умереть — раньше или позже, — нет никакой разницы. Ударился в панику и, вместо того чтобы умереть по воле случая в облике пресловутой судьбы, решился умереть сознательно. Однако связывал подсознательный страх перед самоубийством и вообще уничтожением личности, а также возникновение неких моральных связей. Лихорадочно перерывал литературу, пытаясь найти осуждение или оправдание в аналогичной ситуации.
 
Понял, что к самоубийцам относятся не только с осуждением, но и с жалостью и с убеждением, что «там» им лучше. Период отчаянного бездействия продолжался два года. Потом нашел ответ: оказывается, «это просто возраста иного искала неокрепшая душа». Успокоился. Создал несколько индивидуальных теорий, с помощью которых понимал мир необъяснимого: о бесконечном множестве и односторонней направленности линий времени; о внеземном происхождении жизни на Земле; о бесконечности разума и некоем состоянии, в которое периодически переходит разум. Верю в бога. Не в Иисуса Христа (его существование объясняю каждой теорией в отдельности и всеми вместе), а в бога собственной души (который, может быть, и является собственной душой). Обладая замкнутым характером, открыл своеобразный способ «разрешения от бремени»: жду, пока душе не станет невмоготу, и готовый убивать всех подряд, пишу стихи. После этого во мне воцаряется мир и покой. До следующего раза.
 
Видишь, как разбухло. А в уме всего несколько строчек было. Ну вот, терпел я, терпел, да и решил найти ту газету, в которой об этой биографии говорилось. Первая газета... нет... вторая... есть! Проект «Политический лицей».
 
Древний сказал: Felix opportunitate moris. Счастлив, кто умирает вовремя. Я сам понял это.
 
 Сон
 
СОН. ВСЕВИДЯЩЕЕ ОКО
 
Странный сон я только что видел. Как-то непонятно переплетался. Сначала вроде вышел спор между мужчиной и женщиной, и он спровоцировал ее на то, чтобы она сделала что-то... страшное? Противозаконное? Нелепое? Все вместе. А она, мол, нет, лучше это, и сняла с пальца странный перстень. Он вроде замыкался в пальце. Ну вот, она сняла, он свободен — это подразумевается, но почему, хоть убей, не пойму. И она тотчас же оказывается в месте закона. Там так всё — дышит благородным презрением к преступлению и стремлением выявить, подавить в зародыше, ликвидировать... и мягко так уговаривают... Потом она — и еще много женщин — кладут на стол такие необычные, разные предметы. А потом их показывают по одному и вызывают владелицу. И как-то стало ясно, что оставшийся без предмета уходит еще глубже. Законом подразумевается, что он не положил такой предмет на этот низкий черный блестящий столик. А вещички несуразные — драгоценные монеты вроде, прищепки стальные, как перстни... Это в ее голове вроде идет борьба: а что если не положить, а сцепиться из-за другого предмета с его истинной владелицей? Но устала, не хватит сил, и покоряется. Тотчас же возникает — мгновенно! — класс. С настоящей учительницей, которая делает замечания, если ученики ведут себя слишком шумно. Ну вот, все успокоились, и она начинает. Гипноз, что ли? Мягко, плавно, тихо объясняет основы, на которых стоит это государство. Выделяются волны, из них что-то извлекается, и на снимках из космоса они становятся белыми. Ученицы давно это знают, но в другой интерпретации, что ли? Я живу в сознании этой женщины, и свет меркнет, сознание тухнет, и все вокруг заполняет вязкая пустота.
 
Оказываюсь около девятиэтажек. Не уверен, что в том времени, где я сейчас, когда пишу. К бабке кто-то пришел, мне неохота связываться, и я прячусь в лифт в другом подъезде и подслушиваю их разговор, а потом разочарованно нажимаю на кнопку, чтоб ехать в свою квартиру. У меня, оказывается, есть квартира в этом подъезде. Нажимаю — и что-то странное. Страшное. Кабина будто живая. Едет под крышу, а потом по горизонтали, и это уже черно-синяя кабина автобуса (с цепями? — неразб., прим. bess) по бокам. Он едет. Я в отчаянии, потому что знаю, что это мне устроила ласковая мамочка, которая из блага предала своего сыночка. Может, она сама была законом. Небольшая профилактика — и я чист. Но я знаю, что такое эта профилактика — стерилизация души, или памяти, и я как бы умру, а потом воскресну без души, с отпечатанным в мозгу сводом законов, бесстрастный, мертвый. И я в ужасе бросаюсь к щелям. Проплывают мимо девятиэтажки, еще что-то странное, и мы летим по вечерней — во всяком случае, освещенной — стрит. Мы — потому что меня сопровождает кортеж — мотоциклисты по одному спереди и с боков и сзади вереница машин — и еще — всевидящее око. Самое страшное.
 
Автобус безучастно выпускает меня — все равно не сбегу. Мы движемся с огромной скоростью, но я неподвижен относительно автобуса и кортежа. Я вроде стою на дороге — и в то же время знаю, что можно броситься на дорогу — и она вынесет меня под колеса кортежа из-под автобуса. Нельзя. И тогда я бросаюсь на правого мотоциклиста. Он «жалобно пищит» и не сопротивляется. Все на той же скорости я приподнимаю мотоцикл и направляю его в сторону, в стеклянное ограждение. Он в ужасе кричит, вцепившись в руль, все сразу останавливается. Рушатся куски стекла, но я проталкиваю его еще дальше. Сзади тревожно кричат, спеша ко мне. И я бегу. И я уже в Григориополе и бегу по центральной улице. Облава. Ко мне пристает какой-то парень, и мы заворачиваем в тупик, огражденный с одной стороны высокой стеной, а с другой — воротами в какое-то здание. Я вижу за стеной и на крыше этого гаража головы засады, но не спешу ретироваться. Меня почему-то интересуют широкие и глубокие продольные щели в боковых столбах ворот. Но преследователи уже поднимаются, старички-пенсионеры, в руках у них деревянные ящики и дряхлые сети. Они робко кидают их на наши головы, но я, отпихнув парочку старичков и одновременно потеряв своего спутника, вырываюсь на улицу. Вроде пусто, но я знаю, что везде меня ждут. Потом становится тускло, меркнет, я просыпаюсь...
 
Было что-то еще — злорадство мужчины, когда женщина исчезла, близкое море, лето, — а во время погони я еще куда-то забегал — и все время я был чужой, сиюминутный. Я был в них — я знал только то, что видел, я не слышал их памяти. И вообще-то про волны еще — что-то связанное с завоеванием. Странная власть. Везут в автобусе, одного, с кортежем, не сопротивляются, когда их бьют, мало того, вроде бы даже боятся меня. Может, я был какой-то важной шишкой в правительстве и почему-то сошел с ума? Или, скажем, обрел душу, перестав быть стерилизованным? Вообще, такая стерилизация — идеал для любой власти. Человек не способен к критическому образу мыслей, он не может причинить вреда другому человеку, но если существует государственная необходимость — пожалуйста! Стерилизованная мамаша убивает душу нестерилизованного дитяти для блага дитяти. Вот только не просекаю, при чем здесь волны. В классе видел фотографию — кусок водной поверхности. Разделен жирными линиями на волны. Фото из космоса: кусок берега — волны обтекают его, и только часть из них белеют. И еще — полностью белое течение. К чему бы это?
 
 
СОН. АНГЕЛ, КОТОРЫЙ УМЕЕТ ПЛАКАТЬ
 
Дьявол продолжает преследовать меня. Теперь власть стала тайной, но более зловещей. Лица знакомых людей расплываются в злорадной ухмылке. Того парня убили, а его письма, стихи Он зажигает перед моей дверью. Я выбегаю, меня притягивают эти еле обгорелые тугие пачки, но Он смотрит так страшно, что я как бы просто прогуливаюсь до лифта. Когда я поворачиваю обратно, он куда-то отлучается. У меня мелькает мысль: спрятать бумаги у себя, а несколько листков разбросать по лестнице, оставив внешнюю дверь приоткрытой. Но я боюсь! Захлопываю за собой дверь, туман, и смотрю в глазок. Перед моей дверью ящик, какие-то вещи. Его вещи, того парня! Это дьявол оставил их здесь, чтобы обвинение в убийстве пало на меня! И я только сейчас понял: это было наказание за мою трусость.
 
Я не могу поверить. Это не дьявол. Это люди. Только люди могут быть так кощунственно жестоки. Сатана слаб против человека. Но в этой власти все же было что-то справедливое. Она карала меня. Что-то я сделал не как человек. Дьявол меня карал за то, что я чуть не стал дьяволом. Если бы такое случилось на самом деле, я думаю, он даже не дал бы мне повеситься. Смотри, сука, что ты сделал! Какие круги ада могут сравниться с этим?!
 
Суд будет Страшным. У Бога останутся только четверо. Мужчина, женщина и два ангела, один из которых станет Люцифером.
 
Кто такой дьявол?
Это ангел, который умеет плакать.
 
 
СОН. ТОТ ЛЕС С ДОРОГОЙ
 
Я вспомнил эту дорогу. По ней мы ездили на поле. На повороте в лесу там была прогалина. Сейчас ее кто-то загородил. Сообразил. И близко, близко была водная дорога в камышах. И люди могли летать. Это и было, самое-самое, идея. Они летали. И огромный кусок, занавес. И они с улыбкой обманывали, дразнили. И были комнаты, как в школе. И вдруг тот пол начал таять. Крик ужаса, Сашка еле успел прошлепать, там взорвалось, и мы взлетели. Кто-то остался. А мы летели в большом, прозрачном и прочном. На высоком кресле сидела кто-то, спрашивала меня, как поворачивать, и поворачивала сама.
 
А я бежал по изрезанному валу, стараясь взобраться повыше, и охотничьи собаки, и домик в горах, и лето, и зима, и мы летели вдвоем с той, и она постанывала, и мне тоже было тяжело, потому что держала-то меня она, а я слишком резко дал старт. И скользнули вниз по занавесу, и снова с кем-то лукавили, а прежде в прозрачном сделали несколько кругов над взорвавшейся башней, и поле, леса, и тот лес с дорогой, а больше не помню.
 
 Удар по воде
 
УДАР ПО ВОДЕ
 
Нет, не только подсознательный страх перед уничтожением личности. Я не боюсь смерти. Почему же я до сих пор не умер? Вывод простой, хотя мне понадобилось три года для того, чтобы осознать его: я боюсь, что после меня ничего не останется. Меня забудут.
 
Вот оно! Смерть человека — как удар по спокойной воде, и то, как широко разойдутся круги, останется ли след на песчаном берегу, зависит от того, что это был за человек.
 
То есть так считается, а на самом деле зависит от очень многих вещей: от тех же случайностей, от наличия и величины дара.
 
Дар без возможности отдарка!
Душа верит человеку, а он, подлец, что с ней делает!
 
<...> человека, от того, сумеет ли человек его развить и применить. Но случайности важнее!
 
И потом: гений и злодейство — две вещи несовместные.
 
Но опять же: официально самоубийство — злодейство, деяние зла. Но ведь для самого человека это порой благодеяние!
 
И я утешаю себя глупой присказкой: жили-были дед и баба. Жили без были не может быть, а были без жили — вполне может.
 
Но самоубийство неизбежно! Если я не убью свое тело, то другие убьют мою душу! И тогда я не смогу освободиться после смерти!
 
О Боже.
 
Так что же мне выбрать? Гнездо или птицу?
 
 
СОН. ДАВНО ВЗРОСЛЫЙ
 
А теперь мы были на корабле — детьми. И там было много и хорошо. И я то видел этот корабль со стороны — ночью, как он мигает множеством огней, поворачивал, а потом вообще далеко, и я находил огонь своей каюты, — то был в чем. Там я познакомился с кем-то. Странная. Похожа на Марию, но другая. Дети — повторяю. И тут STOP — авария, катастрофа — и самое страшное — не можем выбраться. Я почему-то думаю, что пожар, хотя его нет. Паника, это уже не корабль, а какой-то огромный дом, похожий на тот дом будущего. В нем можно было быть счастливым. Коробки, лестницы, рядом с огнетушителем — телефон, надежда, но это телефон сказок, на нем кнопки со сказками, и еще две или три, на одной я читаю что-то вроде «Разговор», то есть просто поговорить по душам, что ли (я жалею, что не запомнил остальных кнопок), и я нажимаю ее, и говорю в чужой телефон, в молчащую трубку, плачу, умоляю о помощи — ...
 
Вижу настоящий телефон — но некогда, все спасаются, отплывают, остаются бабка с внуком, я хочу их бросить, потом беру мальца, — о боже, а потом и бабку, — и они умещаются у меня в ладони, и я кладу их в карман, взлетаю по лестнице и <очень неразборчиво, большими буквами, как будто левой рукой написано, — bess> Поздно. Корабль уже перенесся и стал ловушкой.
 
Это уже чужой. Я с тем — с живым! — перепрыгиваю, бегу, скатываюсь, вот окно, распахнуто, кухня, за спиной кричит женщина, я стою, за окном жаркий скучный летний двор, под ногами расползается песок, о мука! — я понимаю, это опять ловушка, ничего этого нет! — я отпрыгиваю, и тот песок проваливается в бездну. Тот опять исчезает.
 
Пробегаю и вижу чужих, бегу-бегу, вижу парней с эскадронами, и я уже, потом, бегу, заползаю в закуток головой вперед не до конца, вот идет, идет один парень, я уже — вот — в Стругацких — знаю, что делать, как роль, знаю, что удастся, что по роли надо было заползти до конца, он наклоняется, и я играю, как читаю, отталкиваюсь всем, что есть, и лечу в него ногами, ясно, что сшибаю, и забыл, сволочь, как мы подружились, но мы подружились. Мы стоим уже в парке на задней аллее от лестницы, они в форме вдвоем спиной к стадиону, я иду к ним, улыбаясь, я счастлив, я не один, и тут за ними возникают солдаты с танком, они кричат мне: «Беги!», и я бегу. Еще одна подлость, но, не будь ее, я бы не остался в живых. Начался такой бой, какого не увидишь ни в одних звездных войнах. Парни убивают всех подряд таким оружием, какое не приснится в страшном сне. Черт! И мне приснилось. Одни солдаты падали, но другие деловито перешагивали через них и продолжали весело лупить лучами по моим ребятам. Да! Я ведь уже давно взрослый, в тот самый скачок!
 
И машины обползают их, и метают ужасное, и один уже убит, а я лежу под кустом, и сердце снует между горлом и желудком, и передо мной самоходка, а оставшийся лупит по ней так, что на ее поверхности возникают тоненькие дымки-ниточки, которые медленно колышутся и потихоньку приближаются ко мне, но солдаты окружили, и когда он замолчал, самоходка развалилась. Опять туман. Я лежу на носилках с Марией и каким-то парнем, неужели жив тот?! И мы едем домой, домой! домой...
 
<вырвана страница, — прим. bess>
 
...такую картину: мужик поднимается с земли и, отряхивая колени, смотрит на верх башни: «Фу-у, блин, чуть руку не вывихнул…»
 
Конец истории таков: обоих уволили.
 
Я утомлен тем, что со мной ничего не происходит такого, из чего я не мог бы выпутаться холодно и спокойно. Я не прошу радости, тем более счастья; меня не всколыхнет драка, мне нужна хотя бы обида, рана душевная, несправедливая и тяжкая. О, как тяжка вежливая трезвость! Перечитывая свои записи, я изумляюсь мыслям, возникшим из ничего, из одного слова, почти без усилия, как игра. И они, кажется, верны.
 
Пять дней не кончается сон, падает он, падает он.
Пять дней не оставили вех. Это успех, успех.
Пять дней продолжалась война — дни без сна, ночи без дна
Пять дней будут молча стоять и ждать. Ждать.
Пять дней не уходят без нас. Это приказ. Это — приказ.
Пять дней остаются в ночи. Лучше не кричи.
 
Когда-то у меня здорово получались крылатые безголовые люди. В каких только позах я их только не рисовал: и идущими, и летящими, и умирающими. Боюсь попробовать снова: а вдруг не получится?
 
После Витебска меня поразила убогость здешних книжных магазинов. Взял сдуру одну книжку — сборник японских ужасных сказок, а том до того все простодушно-банально, что я засунул ее от греха подальше в шкаф. Грустно любуюсь двумя забитыми книжными полками — своим единственным богатством.
 
Вот уж где я напрягался в шахматы вволю, так это в госпитале. Только один полковник обыгрывал меня непрестанно. Железная логика его игры брала на измор. Это было похоже на игру с компьютером. Он был непонятен и безжалостен, медлителен и безошибочен; он предугадывал самые неожиданные мои ходы и снисходительно парировал их; он был неприятен.
 
Разумеется, приятнее было играть с солдатами. В благодушном состоянии я играл средне, в ярости был неукротим. Хотя меня научили прощать наиболее глупые ошибки, я иногда отступал от этого правила, чтобы быстрей закончить игру. В конце концов я засыпал с клетками в глазах, в голове непрерывно проигрывались гениальные комбинации, и шахматы начали мне казаться необыкновенно примитивной игрой. Я перестал играть, но доску все же привез домой. Теперь у меня три набора. Я не знаю, что с ними делать. Одни, видимо, подарю, другие оставлю, третьи увезу в Белоруссию. На всякий случай.
 
Слушал «Маленькую Ночную серенаду», пришли мысли, и стало так легко и спокойно, ладно и покойно, что я разделся, решив не обращать внимания на холод, чтоб впитывать кожей это тихое счастье, совершенно прекрасное чувство, как награда. Ласковые насмешливости возбуждают весну и вечер. Для «Бегущей» нужно терпение, и вечно ново.
 
Вот толкнуло, и проснулся, чтобы написать о повторениях. О совпадениях. В такой день, когда происходят события, вероятность которых космически мала, силюсь подвергнуть пытке себя и понять: чего же хочет от меня этот день? Молю тебя, Неведомое, дай силы понять, что делать мне; я слышу голос твой, но он невнятен, как звезда в тумане; когда уже довольно, ты снова тычешь носом в необходимость сделать что-то для тебя, и тешу я себя надеждой, что безделье хоть вреда тебе не принесет, и скоро устало: зачем так много криков, коль все равно я чувствую лишь эхо? Пробить те бастионы, что Природа успела понастроить, что может быть тоскливей и безнадежней сей мечты?
 
Но вновь бежит поток, и просьба о спасеньи вновь мимо пролетает, удачно ослепив, но нынче уж не почувствовать себя ей схваченной; вот позже, может быть, в других годах я загляну в чудесный уголок... но если будет поздно?!.
 
 
С НОВЫМ ГОДОМ
 
Научился ценить что-то, только потеряв. Когда в армии меня остригли, я с волнением смотрел, как изменяется моя физиономия. Я следил, как превращаюсь в нечто лысое и жалкое. У меня сохранилась фотография тех времен, я смотрю на нее с содроганием всех своих чувств. Да еще в черных очках, да еще ракурс сдвинут. В армии у меня сломались двое очков. Сейчас ношу третьи, тоже, увы, треснувшие. Можно подумать, нельзя заменить. Сейчас же иду в поликлинику, дьявол меня задери!
 
                             Я пуст и выжат. Я лимон.
                             Я бог. Я человек,
                             Который видит дивный сон
                             И слышит вой калек.
                             Я жду тебя, любовь моя,
                             И радостно смеюсь.
                             Я помню, я ищу тебя
                             И чуточку боюсь.
                             Я дурачок и чародей,
                             И вот моя судьба:
                             Своим стихом смешу людей
                             И мучаю себя.
 
                             Рука пуста
                             Я досчитал до ста,
                             И нет на мне креста,
                             И вот на все ответ:
                             Судьба грешна
                             И не ко мне нежна,
                             Какого же рожна
                             Смотрю на белый свет?
                             Не верится,
                             Что будет жизнь бойца
                             И нет на мне лица.
                             И счастья тоже нет.
                             А ты молчи
                             И больше не кричи
                             И вообще — лежи
                             И не дыши.
                             Ты — мой листок
                             А я — твоя печаль,
                             И тихо нам вдвоем,
                             И мы живем.
                             Пусть будет так.
                             Я буду жить
                             И тихо ворожить.
                             Хоть издали взглянуть
                             На светлый путь.
                             Мелодия одна,
                             И высота видна, —
                             И слышу я тебя,
                             И не могу забыть.
                             Я буду спать,
                             Тихонько вспоминать,
                             Глаза зажмурив, знать,
                             Как я умел любить.
                             Ты мне нужна,
                             Но где тебя искать,
                             И будешь ли ты ждать,
                             Когда найду тебя?
                             Ты так грустна,
                             А я совсем не шут,
                             Услышь хоть этот смех;
                             Он не для всех.
                             Услышь мой плач,
                             За мной идет палач,
                             Я от него бегу —
                             И не могу.
 
Может быть, я придаю снам больше значения, чем они заслуживают. Допустим, что они проявления других миров, и даже других времен, и даже потрясают, иногда на целый день, ну и что? Попробуй заговорить об этом по-настоящему, серьезно, и скажут именно: «Это же несерьезно... ну что за проблема... нашел на что силы тратить», — и забудут.
 
Хуже всего. Хочу быть забытым недостойными людьми (не судья, но такие есть), но только ими. Я не тщеславен в обычном смысле, сейчас найду в Лермонтове, он точен:
 
                             К чему ищу так славы я?
                             Известно, в славе нет блаженства,
                             Но хочет все душа моя
                             Во всем дойти до совершенства...
                             ...Я не страшился бы суда,
                             Когда б уверен был веками,
                             Что вдохновенного труда
                             Мир не обходит клеветами...
 
Как хорошо во сне! Другой мир... И никакой логики, что всего привлекательнее. «...И совместится несовместное, и грянет гром из чистого неба, и будут счастливы люди...»
 
И надо только поднатужиться, подумать, и постигнешь ВСЁ. И где мы, и зачем звезды, и как сделать волшебную палочку, и почему, почему умершему на пасху все грехи прощаются?
 
Ужасаюсь, сколь сильны стереотипы жизненные. Действие — и уж есть готовое понятие, и изрядная доза критики, и похвалы в меру, и можно не думать, все готово, тебе лишь взять, показать и забыть, ведь ты не думал, это не твое, а и не жалко, к чему помнить? Пользуются все, а откуда они берутся, кто готовит стереотипы, да так, что никто не может от них отказаться? Кто же этот всемогущий и жестокий, думающий за всех, и что он хочет сделать нашими руками? Да, паутина, и сопротивляться не хочется, да и зачем? Это мы и называем судьбой, вот такими грязными методами действует она, все гениальное просто, предначертанному не изменить, что ждет нас?
 
«Человек умирает только от того, что в этом мире благо его истинной жизни не может уже увеличиться, а не от того, что у него болят легкие, или у него рак, или в него выстрелили, или бросили бомбу». Толстой.
 
Если б умер кто на Куликовом поле, право, было бы приятно. Достоевский.
 
Может быть, я придаю снам больше значения, чем они заслуживают
 
Один мой знакомый сказал мне перед моим уходом в армию: «Когда тебе станет невмоготу, посмотри на звезды и вспомни, как мало значит все то, что совершается с тобой в этом мире». Как мне ни было трудно, я, насколько помню, всего один раз вспомнил об этом совете. И, кажется, не жалею. То есть не жалеет мое тело, человеческое естество. Оно само справилось, отбилось от беды бессознательно. Потому что чем более задумываешься о вечном, сравнивая с тем, что гнетет, тем яснее видишь ничтожность гнетущего — каковую мысль и содержит совет, — но и одновременно острее ощущаешь, как сильно зависишь от этого гнетущего, откровенно подлого, и беспомощность свою, именно отсутствие помощи, а именно констатацию факта: все это было, и будет, и хоть мелко и ничтожно, все равно ничего не изменишь ты, жалкая пылинка, пляшущая в солнечном луче. Пусть жарко пенится (светится) вино в бокале, всего лишь несколько минут — ни искры не сверкнет из золотистой дали, и лета запахи умрут. Уже и смысла нет, и жалко, и досадно, как будто оборвался чудный сон. Пустое! Жизни нет в бокале? ну и ладно — он вновь наполнится искрящимся вином… Все было и прошло, и повторится снова. Жизнь зла и хороша, и мне не все равно. Заманчиво следить, как исчезает спичка, но дуть приходится на пламя, как только к пальцам подбирается оно. Ударит и простит и в чем-то нам чужда, как будто что-то в ней не обладает словом, и смотрит свысока, и просит подождать...
 
Даже в шоколаде есть привкус горечи. Приходится смотреть на все это кино и даже роль играть, и мне не все равно, какую, как и с кем, висит ли на стене ружье, стоять ли под дождем и сколько серий в фильме. Хоть знаешь, что настольной лампы свет, покой и книга дома ждут; хоть знаешь, что сценарий бестолков и неизвестен; хоть стыд и боль, и холод приходится терпеть, — сюжет лишает воли, втягивая истинную жизнь твою в себя. А звезды светят мягко; звезды вечны. Какое дело им, что станется с тобой. Смотри на них — и станешь старше и беспечней, и горше будет возвращаться в бессмысленный и бесконечный бой...
 
 
СТАЛИ ЗВЕРИ ОКОЛО ДВЕРИ, В НИХ СТРЕЛЯЛИ, ОНИ УМИРАЛИ
 
 
              А летать-то страшно.
              И будильник так тикает в тишине,
              Точно дом через десять минут взорвется.
              Плевать.
              И, сам не свой, он ходит по квартире
              И слушает, как ветер завывает.
              И тает снег, и наступает утро,
              Готов он продолжать безумное движенье
              И продолжает.
              Потому что снег растаял,
              Придавленный к асфальту петушиным криком.
 
              Изысканные люди элегантны,
              Изящны, молоды, интеллигентны.
              Но как себе представить подобный экземпляр?
              Он ходит по квартире, сам не свой.
              Стихи слетают сверху, и не знают,
              К какому времени принадлежат,
              И падают на спину, как снежинки.
              Красиво. И блестит. И непонятно, чье.
              Но — только не изысканных людей!
              Я протестую. Быть того не может.
 
              Противник повержен, противнику нечем крыть,
              И вот он молчит и внимательней смотрит, чем прежде.
              «Входящий сюда, любую оставь надежду».
              Мы стоим друг друга,
              иначе не стоит жить.
 
              Я близорук, у меня минус два,
              Но я привык, и уже давно.
              Когда мне скучно, я снимаю очки,
              И мир теряет свои права.
              Вот человек, у него есть дом,
              Свой устоявшийся взгляд на вещи.
              Я не различаю лица в двух шагах
              И ничуть не жалею о том.
 
              Вот пишу и сам не знаю,
              Чьи беспечные глаза
              Вслед за мною прочитают:
              «Триста лет тому назад…»
              Этой строчки, этой песни
              Выпью я по капле яд.
              Точка. Автор неизвестен,
              Умер много лет назад.
              Исполняется впервые...
 
              Молчу, молчу.
              «Чему смеетесь?! Над собой смеетесь!»
 
              И потому горшок пустой
              И потому горшок пустой
              Гораздо
                     выше
                            ценится!
              Надо жить
              умеючи,
              Надо жить
              играючи,
              В общем, надо,
              братцы, жить
              Припеваючи!
 
Иоганн Богослов. Иоханаан. таинник.
Вполне. Самодостаточность. Что, впрочем, тоже не украшает. Ухитить. Стяжать. Воистину. Заветное. Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые.
Три танкиста, три веселых друга —
Экипаж машины боевой.
«Ты болен, ибо Рахман справедлив».
Тебя привязывают и катят к диску пилорамы.
Разводят ноги. Привязывают. Медленно катят...
Этого хватит надолго.
Инверсию применять! Привлекать! К ответственности!
Учитель-ученик
«В отдалении реяли квартальные».
Микроскопический личный опыт.
Это — таково. Задумайся же, хорошо или плохо, что это — таково и есть!
 
«Ты просто чувствуешь приближение смерти. Муджжа. Перед самой смертью люди часто говорят то, что думают, им нечего больше скрывать и незачем больше томиться. Я вижу, ты сам веришь тому, что говоришь, и трижды заверяю я тебя, Муджжа: не было этого, не было этого, не было этого, не было».
[Стругацкие «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя»]
 
«Психика человека неразрывно связана с миром, в котором он живет, составляя с этим миром Динамическую Целостность. Иными словами, как человек содержится во Вселенной, так и Вселенная — в виде своей проекции, измененной, упрощенной, искаженной масштабным преобразованием, — содержится в человеке. Тогда Писателем будет тот, кто окажется в силах перенести Динамическую Целостность на бумагу, записав Вселенную в виде конечного набора знаков, в котором она будет вся — «вширь — на много стран и вглубь — на много веков», вот ее прошлое и будущее, содержащиеся в настоящем, далекое, заключенное в близком. Конечно, точность невелика, Книга включает в себя не Мир — образ Мира, но образ бесконечный. Слово оказывается многозначным символом. Ограниченность!
 
Динамическую Целостность Мира укладывают в привычный круг представлений, закрывается внутренняя Вселенная, и человек разом утрачивает двуединую способность усваивать новое из мира и привносить новое в мир. Когда замыкается Путь, возникает Кольцо Событий. Это по-настоящему страшно. Потому что так бывает всегда. В Круге, устремляясь в будущее, неизменно приходишь в прошлое. К тем же кострам».
[Предисловие к роману Аркадия и Бориса Стругацких «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя» (серия «Новая фантастика», книга 1) — статья Сергея Переслегина]
«И они превратились в костры»
 
И сказал он: это хорошо
И говорю я: это хорошо
Но бывает лучше
 
Причина — тоже Следствие
В местности смерти — сражайся!
 
Нет ответа.
 
Кончилось детство
 
КОНЧИЛОСЬ ДЕТСТВО
И рвануло оттуда ветром, сбивающим дыхание, и таким ярким, невозможно ослепительным светом, что отвернувшись, закрывшись невольно, увидела она, что весь ее прежний мир померк, угас, замер...
 
 
— А-ах!
— Приветик...
— Ты чего?.. Пусти...
— Ах ты моя хорошая...
— Пусти... ай!.. кому говорю...
— Ух ты...
— Все маме расскажу… ай, закричу!..
Она уперлась руками в его плечи и мотала головой, он держал ее за талию, смеялся и тянулся поцеловать, она вырвалась, он поймал и прижал ее спиной к себе, руки полезли под майку, она не пускала их своими руками и рвалась отчаянно из последних сил. Он наконец заметил ее потрясение, готовые брызнуть слезы, развернул ее снова лицом к себе и ослабил хватку. Она дернулась и пошла, почти побежала.
 
— Ч-черт, — растерянный, он догнал ее, она зло развернулась, слезы разлетелись от ресниц.
— Расскажу, расскажу, — обессилено шептала она.
— Как я тебя расцеловать хотел, да ты не далась? Миленькая моя, да мамка только обрадуется, что такая красавица у нее выросла!..
 
Он держал ее за руки, вглядывался в лицо.
 
— Какая же ты красивая! как я в тебя раньше не влюбился? мать честная, столько лет рядом... почему раньше не замечал...
 
Он осторожно привлек ее к себе, одной рукой гладил голову, другой приобнял за спину; она тихонько плакала, полубесчувственная, склонив голову ему на плечо; он утешал ее, как ребенка, шептал тихонько:
— Я тебя обидел? прости меня, дурака... я ж не знал, что ты такая... хорошая... какая ты красивая, боже ж ты мой... расскажи мне что-нибудь... вон сорока полетела, нахалка. Молодая, себе небось старухой кажется... Ты тоже, наверно?.. ну и правильно, я тоже, мы всю жизнь старики, только в старости детьми становимся...
 
Она, почти без сознания, всхлипывала, закрыв глаза, потрясенная, побежденная каким-то новым чувством, заполнившим ее всю; с замиранием сердца слушала она себя...
 
Ухо тепло щекотали его слова, нежные, тихие, и руки у него мягкие, ласковые, а не противные, словно липкие, как раньше. Она слышала, как бьется — сильно, неровно — его сердце, и стук ее сердечка, словно взорвавшегося за эту минуту, сливался с ударами, бившими ей в щеку. Задерживая дыхание, отдавалась она этому новому, всепобеждающему, захлестнувшему ее чувству, от которого хотелось горько плакать; словно нечаянно зацепила она неприглядную, обшарпанную дверь, а она распахнулась, и рвануло оттуда ветром, сбивающим дыхание, и таким ярким, невозможно ослепительным светом, что отвернувшись, закрывшись невольно, увидела она, что весь ее прежний мир померк, угас, замер, словно глядя на нее тысячами печальных, остывающих глаз, прощавшихся с ней навсегда, потому что надо было с рвущей сердце болью отвернуться и шагнуть через порог, в бешеный свет, в ветер, режущий слезы, в страшный, неизвестный, вечный поток, не думая о том, что когда-нибудь он выбросит ее из себя, как кучку старой одежды, как горстку пепла…
 
«Кончилось детство», — записала судьба. Плачь...
 
 
*  *  *
 
                   Нечисть мелкая визжит,
                   Крутится и скачет.
                   На полу дурак лежит
                   И тихонько плачет.
                   Моцарт к фортепьянам сел,
                   Реквием играет,
                   А Сальери оборзел,
                   Слушать не желает.
                   Склянка темного стекла,
                   Пиво Моцарт выпил,
                   Розу ведьма унесла —
                   Будто я не видел.
                   Ведьма на меня глядит,
                   Кости молча гложет —
                   Разжигает аппетит
                   И разжечь не может.
                   «Вот возьму тебя и брошу», —
                   Говорю устало.
                    «Успокойся, мой хороший,
                   Я бессмертной стала.
                   Правду люди говорят,
                   Есть в бумаге сила —
                   Рукописи не горят:
                   Опоздал, мой милый.
                   Буду век теперь сидеть
                   Перед этой свечкой,
                   На тебя, милок, смотреть, —
                   Успокой сердечко,
                   Знаю, знаю наперед,
                   Что сказать мне хочешь…» —
                    «Что ты мне, нечистый сброд,
               Голову морочишь?!!
                   Сгинь!..» — и оглянусь вокруг.
                   Ветер дверью хлопнет,
                   Под окошком свистнет друг,
                   Конь ногою топнет.
                   То ли грустно, то ль смешно...
                   Где-то крикнет птица.
                   Знаю, знаю, что прошло,
                   То не возвратится...
                   На стене часы спешат.
                   Выйду на крылечко.
                   Тихо, тихо, чуть дыша
                   Догорает свечка...
 
                   Вот так и я живу, друг мой:
                   Царапаю стишки, жирнею,
                   Читаю, кашляю, плююсь
                   И, в общем, стало быть, болею.
                   Тоска заела; на дворе
                   Толстенным слоем грязь лежит;
              По телевизору дурак
                   Который час уж говорит;
                   Библиотека взаперти —
                   Я от того несчастлив вдвое;
                   Приемник сутки уж хрипит,
                   Моля напрасно о покое…
                   Ложусь тогда пораньше спать,
                   Бранюсь в постели втихомолку,
                   Встаю чуть свет, ложусь опять
                   И злобно думаю: что толку?
                   А мысли умные нейдут,
                   И все стремительней тупею...
                   Пожалуй, брось свой институт
                   И приезжай, спасай Андрея!
              Не то помру, ей-ей помру. —
                   Тоска меня до смерти сгложет,
                   Как раз не встану поутру,
                   И чирь на хрен тогда поможет!
                   О, приезжай, любезный друг!
                   Тогда наговоримся вволю;
                   Занять чем будет нам досуг —
                   Кольнем Ежа, вспомянем Толю,
                   И, в общем, мало ль дел у нас?!
                   Спеши — автобус уж отходит.
                   А я кончаю свой рассказ:
                   Чихаю, насморк не проходит.
 
Читаю «Переписку» — на тебе: на радио — «в этом доме жила семья Александра Пушкина...»; мелочь, но в том же стройном, загадочном ряду.
 
Хотя вот, нарочно вернулся: написал, и сразу представилось обычным совпадением. Но если отнестись к сему предмету с должным упорством, думаю, впечатление недоверчивое рассеется постепенно.
 
Добро пожаловать, дорогой и любимый Карлсон! Ну, и ты заходи. Нет в мире женщины, обладание которой было столь же ценным, как истина, открывающаяся нам благодаря причиненным ею страданиям. [неточная цитата из Пруста]
 
«...и, наполнен дикой злобой,
кнопку красную нажал...»
 
Говорят, мол, в работе забываешься, оно вроде и так, руки работают, а голова-то свободна, вот и думаешь, как дурак, все думаешь, и мысли-то, господи помилуй, до того отвратные, хоть плюнуть, да бежать, а куда? Вот и думаешь, все думаешь, как дурак какой, прости господи...
 
Весна. Полночь. Перечитываю Достоевского. За окном изредка стреляют. Неистово орут безумные коты. В отдалении развалился взрыв. Холодно. Все спят. Петухи точны. Полночь.
 
                   Что ни вечер, то стрельба.
                   Слух ласкающие взрывы
                   Ветра мне несут порывы;
                   Ввысь возносится мольба:
                   Прекратите, прекратите,
                   Ах! с войною подождите,
                   Дайте, дайте мне заснуть,
                   Завтра мне чуть свет — и в путь;
                   Бога ради, замолчите,
                   Дайте мне поспать чуть-чуть!
                   Чу! затихли... Но едва
                   К милой, ласковой подушке
                   Приклонилась голова
                   (Навостривши все же ушки), —
                   Разразился пулемет!
                   И стрекочет, и стрекочет,
                   Будто бы сказать мне хочет:
                   Не, голубчик, не пройдет!
                   Славно я лечу с дивана,
                   Злобно я хватаю лист
                   И малюю крупным планом:
                   «Я — навеки! — пацифист!»
 
В селе практически некогда скучать. На руках хозяйство, работа затягивает, встаю и ложусь с солнцем, сплю на улице, жду дождя, в общем, думать некогда. Не знаю, хорошо это или плохо.
 
Сейчас майские праздники, и обилие здоровой деревенской пищи вызывает тошноту. В зеркале с отвращением вижу согбенную фигуру с брюхом. Кукушки и соловьи работают в три смены, но я большей частью просто не замечаю ласкающих слух звуков. На велике гонять уже надоело. В общем, скоро я рвану отсюда.
 
Я не могу долго жить ни в городе, ни в деревне.
 
Я вроде Онегина, то тоже, помнится, хотел стать фермером заместо в бозе почившего дядюшки, который самых честных правил, но ему быстро обрыдла деревенская подлость, простота и свобода, и он сбежал обратно, причем. Как помнится, попал, как Чацкий, с корабля на бал...
 
Здесь я самодовольно тупею, там я интеллигентно скучаю.
 
Повеситься, что ли?..
 
Мысли у меня спросонок чистые и причудливые 
 
*  *  *
 
…Вылез и пишу при свечке, чтобы не переполошить домочадцев; хотя было невыносимо тяжко и смертельно обидно, но вылез, ибо мысли у меня спросонок чистые и причудливые, ум становится острым и язвительным, я сам себе нравлюсь в такие минуты.
 
Именно минуты, потому что через некоторое время это проходит, и, здравомысленно глупея, я с насмешливым недоверием взираю на сонного простака со смущенной улыбкой, играючи жонглирующего мыслями, над которыми бьются в истерике лучшие умы просвещенного мира...
 
Ночь напролет...
 
Нет, акация еще не цветет, а вот сирени полно. А соловей — не пойму, когда он спит.
 
              Здесь я чистое вижу искусство:
              Забывая про женщин и сон,
              Соловей изливается в чувстве,
              Что всю зиму накапливал он.
              Знаю: утром задав те вопросы,
              Что любить заставляют людей,
              Он очнется, увидев под носом
              Глупый глаз соловьихи своей...
 
              Когда истошно ночью нам петух кричит,
              То мудро соловей вдали молчит...
 
А впрочем, они просто не замечают друг друга...
 
Каково прирожденному режиссеру видеть фальшь и несвязность движений и игривых реплик?
 
 
*  *  *
 
«Книгу встреч» я начал лет пять назад, а то и поболе. Туда попадает все, что на момент встречи со мной совпало своим рефреном, главной мыслью, а то и просто описанием процесса с тем уровнем духовного развития, на котором я находился. «Книга любви» меня теперь ни к черту не удовлетворяет. Это было просто данью возрасту, называемому переходным, но я бы сказал, что это возраст второго рождения, перерождения, как угодно, это одно и то же. Ну, а «Книгу прощения» я пишу около четырех лет. В ней я, каким я себя вижу. Разумеется, связана с предыдущими, но больше есть коллаж, осколки, импрессионизм, горечь сарказма, ожидание чуда, гроза — ослепительная молния внезапных озарений, гром потрясений, — вызванная точностью слов и линий. Какая ни есть, автобиография, динамика заметна, не так ли?
 
Эти две книги уже бесценны для меня.
 
Мысль, что я могу оказаться единственным их читателем, несносна мне.
 
Возможно, я пожалею о том, что не отправил письмо. Много лет спустя я, случайно встретившись с несостоявшимся адресатом, с улыбкой рассказал о письме, даже попытался припомнить несколько строф. Она упрекнула меня в том, что я не решился идти напролом. Дань вежливости. Неожиданно равнодушно она сказала: «Ну и правильно...» — «Неужели тогда...» — удивился я, и она перебила: «Ну конечно, скорей всего я посмеялась бы, была бы польщена доверием, мольбой о помощи, возможно, не удержалась бы от искушения показать письмо кому-нибудь, нет, я бы ответила, но разболтала бы...». С неожиданной досадой она сказала вдруг: «Но вы ведь и так встретились...».
 
Я уже давно заметил: если веду мысленный диалог, скорее всего он никогда не состоится. Изобретатель ситуаций несчастный…
 
Хоть я и стараюсь выложить здесь все свои важные мысли, многие просто ускользают от слов. Это как бы частный случай проблемы Имени. Наши языки произошли от имен, которые давал Адам, а что с него взять. Тем не менее человеческий явный язык (в отличие от возможно существующих тайных, доступных немногим, более близких к Словам) меня лично уже не удовлетворяет.
 
См. Библию, Лао-Цзы, Достоевского, Грина, Толстого и др. Не трогать Гюго! слепая ограниченность, жизнеописатель, от сих до сих.
 
Для Бога нет неважного. Хотя творцы — всего лишь адепты Имени, они велики тем, что соединяют несоединимое — Верхнее и униженное, проявляют одно в другом, находя в этом высшее наслаждение, задавая вопросы, указывая путь следующим за собой… О-о, как благодарен я тому, что позволяет мне думать об Этом и хотя бы отчасти понимать Это!.. «Счастье» — бледное слово. Вообще отличия слов языка от Имен — беспомощность.
 
Этот дневник поэтичен даже без стихов, точен в выражениях, в нем образы смысла существования, но он — не творчество. Творчество, плод его — единое целое, своеобразная личность, а это — блеск осколков, содержание, не обретшее законченную форму. Ну что ж, dum spiro — spero...
 
Аскет — герой, аскетизм не оценен по достоинству, аскетизм — это талант, тончайшая смесь прагматизма, скептицизма, ясного ума и твердой веры.
 
Души бродят по телам, опаздывая к рождениям и не дожидаясь смертей.
 
Какими бы неверными ни были слова, они все же обладают силой.
 
Хоть я и назвал себя Esperanza, все чаще мне кажется, что упрямства не хватит таланту знакомому, и миссия праха для цветка — для меня. И все равно — для эстафеты упрямым и терпеливым быть должно. Если не передам бережно дальше, другому — кто знает, что приснится Разуму.
 
Прах длч цветка
 
*  *  *
 
«Глюкокортикостероиды являются во многих случаях весьма ценными терапевтическими средствами. Необходимо, однако, учитывать, что они могут вызвать ряд побочных эффектов, в том числе...
 
…Возможны также нервные и психические нарушения: бессонница, возбуждение (с развитием в некоторых случаях психозов), эпилептиформные судороги, эйфория».
 
Бессонница? Сколько угодно. Психозы? а инопланетянин с Титана? Судороги? В наличии, в любое время. Эйфория? А этот дневник? Что он, если не наслаждение глюком мозга?.. Вчера первый раз доксу вместе с преднизолоном принял — и пожалуйста: запломбировал зубы (на что в обычном состоянии никогда не решился) и накатал полтора листа. «Новых откровений». Интересно, что будет сегодня?
 
Меня бесит и унижает чувство, что раз эти 2,5 листа я написал в глюке, то они ни хрена не стоят. Наверно, это все-таки не совсем так, но я вроде безумного Ахава — вижу то, чего нет. Бедный я псих.
 
О! вот, начинается. Сейчас буду читать Лао-Цзы и погружаться в нирвану, забывая про боль, которая терзает мое измученное тело. Взяли железного истукана — мою копию, содрали с меня шкуру и натянули на этого болвана, а то, что получилось, обжали другим пустотелым идолом, да еще молоточком простучали. Шкуру мою — сплошной синяк — на меня снова натянули, и должен я жить и улыбаться. Но я не жалуюсь, нет, наверно, так и надо, видно, чем-то я нагрешил прежде, чем быть собой, прежде, чем родиться, а может, сказки все это, с кем не бывает, у каждого свои болячки, надо жить и улыбаться, если хочешь быть здоров, ляжь поспи и все пройдет, если жизнь тебя обманет, предполагаем жить, и глядь, ну и что, чем я хуже Иа-Иа, он тоже, бывало, только построит себе дом, как ему Винни-Пух еще один построит. Из тех же веток... Благими намерениями...
 
Бог слепил Адама из глины и вдохнул в него жизнь. Это одно из мест Библии, над которым смеются практичные атеисты. Верующему здесь все понятно: «Из земли взят, в землю и отыдешь», красивый философский образ; те же, кто понимают буквально, смущаются видимым отсутствием смысла, чем и пользуются воинствующие атеисты. Отсюда Памятка для Евангелиста № 1: Учение должно быть достоверно в любой интерпретации, на любом уровне осознания.
 
Кстати, еще одно противоречие: «Возлюби врага своего» и «Не мир, но меч принес я вам». Неосторожные слова породили инквизицию, крестовые походы и Варфоломеевскую ночь. Но если хочешь вечной славы, используй неосторожные слова при выполнении Памятки для Евангелиста № 2: (не обязат.): Периодически учение должно повсеместно отвергаться. Тем грандиозней и величественнее оно станет после возрождения.
 
Решаю так: во время глюков лучше не писать, чтоб не смотреть потом с гадливостью на восторженные строки. Не так ли? Не так ли?
 
Памятка для Евангелиста № 3: Учение не может подавлять свободу воли, сковывать ее или умышленно направлять в выгодное русло. Более того, учение само по себе есть свобода и не может существовать вне ее.
 
Под свободой воли я понимаю то, что не противоречит совести. Логике, этике — само собой разумеется. Хотя, пожалуй, совесть иногда нелогична.
 
Это условие самое важное. Оно подразумевает и терпимость к другой вере, и невозможность корыстного использования, и много других вещей.
 
Памятка № 4. Учение должно все объяснять, определить цель жизни каждого человека и смысл жизни вообще.
 
Тупость. Все это ни к черту не годится, все эти памятки, потому что такого учения просто не может быть. N’est-ce pas? I’m sorry.
 
 
*  *  *
 
Я с напарником в другом времени, в Их доме, у меня наготове сумка с вещами моего времени, но уходить еще нельзя. Я в армии; старый дом, они пошли на чужой огород за одуванчиками, я пристроился у забора по малой нужде и вижу их, налево река, там люди стоят и смотрят на что-то, что не видно мне, она возвращается, замечает меня и приходит ко мне, я смотрю на нее сквозь пальцы, прикрывающие глаза и, не выдержав, улыбаюсь. Мы собираем газеты и несем их к собакам. Букет бросается на меня, я ору что-то вроде «На место! В будку!», он останавливается и удивленно спрашивает: «Ты че кричишь?», я ляпаю: «А ты че кричишь?» и выхожу. Опять по нужде, уже поздний вечер, становлюсь за забором возле сливы, едет девчонка на велике, я, чтоб скрыть дислокацию, лезу на сливу. Плоды червивые, ветка сочно ломается подо мной, мне ее жалко, но знаю, что дом скоро снесут, и сливу тоже, гусеницы ползут по веткам, и вот я уже у фанатов «Кино», рассказываю им о личинках, которых надкусываешь и струйка, меня хвалят за реалистичность, и вот кто-то просит поставить эту кассету, спрашивает, она что, теперь по-другому называется, не «Группа крови», а «Миф, ...» не помню. Кассета — больше всего похожа на футляр с восемнадцатью черными фломастерами, играет четыре с половиной часа, т. е. втрое больше, чем обычная. И вот мы идем в публичный дом наоборот, яркий неон, мест нет, идите вон туда; поскромнее, но тоже битком, вон, видите, там тоже, солдаты стоят, выбирайте, с молдаванок по рублю, ко мне толкают бабеху, она кричит, так он же слабенький, я молодецки грохочу: зато в одном месте у меня порядок, и вот мы втроем в погоне по ночному Григориополю за тремя девками, поймали, я сажу пойманную на член, черт побери! в одном месте у меня действительно такой порядок, что он просто не влазит в нужное место, мы огорченно обнимаемся, она что-то рассказывает о себе, еще одна попытка...
 
Еще эпизод: в армии, нужно водить заправщики на аэродром, я в растерянности: меня же не этому учили, но приказы не обсуждаются, вижу, едет 20-тонник с площади мимо бассейна по тому месту, где лестница, но гладко, я толкаю свою бочку за ним, на полпути разворачиваю, будто так и надо и качу обратно, прикатил, ах ты собака, кабина поднялась, машина огромная, мне не достать, я прошу другого...
 
И несколько раз сверху показывают мышь, танцующую вокруг мышеловки в виде крысы с открытым ртом, мышь хвостом крутит ее, не давая захлопнуться, потом буксирует к спящему коту, установившему мышеловку, и кончик его хвоста оказывается зажатым во рту «крысы».
 
 
*  *  *
 
Памятка № 2 бессмысленна и противоречит остальным, вследствие чего исключается из учебника Евангелиста. Предлагается формулировка «подвергаться сомнению» вместо «отвергаться»; используется как частный случай. Глупо, конечно, но никак не могу перестать думать об условиях, которым должно удовлетворять Учение.
 
 
*  *  *
 
Я чувствую, как настроение меняется по нескольку раз в день. Знать еще не значит сопротивляться, уметь противостоять. Настроение падает. Я — поэт, изначально владеющий силой противостояния, и пробудить ее — дело инстинкта и времени. Настроение поднимается.
 
Умру, убьют ли меня через девять лет, нет ли — все равно; призываю себя не доверять пьяным фантазиям; и какой я Пушкин; и где мой царь; и кто моя судьба... меня считают «двинутым», «признаться, я о себе другого мнения». Держать блокнот под рукой, а после анализировать, логически, логически.
 
Солдату и пьяному — все равно.
 
...Ни предвидеть, ни избежать...
 
В сущности, вся моя память есть штамп, набор неких впечатлений, осознанных и неосознанных, взаимосвязанных и неизменных, разве что стойкость их изменяется со временем; и, разумеется, представлений о чем-либо, чаще неосознанных, чем осознанных, порой взаимоисключающих друг друга, изменяющихся со временем. Этот набор пополняется постоянно, но неравномерно во времени. Стало быть, структура памяти зависит как от глубины восприятия, так и от времени. Чем больше эти величины, тем выше беспристрастность оценки чего бы то ни было. Разрази меня гром, если я не придумал все это только что сам. Цепь заключений: аспирин-аспирин-докса — почему? — потому что я так понял и запомнил — почему?..
 
В мрачные минуты все это кажется мелким, незначащим, так, изредка блеснет что-нибудь, и опять болото. «Садись, три» — «Сижу, тру» — «Сидеть, трать!»
 
Пою целый день, бессознательно, сочиняю все подряд. Что с того, что я получаю маленькое удовольствие от заблуждения, ведь я никому не мешаю? Нет, наверное, нельзя так думать, ведь так можно оправдать любое… наркоманию, Гитлера… хотя это другое, это мешает другим... Ан нет, не любят именно потому, что я стремлюсь отделиться, обойтись без остальных, чувство ненужности мне. Да, он не мешал, но мы чувствовали, что про себя он немножко презирает нас, и это раздражало. Дерни его, пусть сядет, пусть не высовывается, лучше всех, что ли? Да — лучше всех! Ах ты, скотина, щас мы тебе покажем...
 
Просто это, видно, наследственное в человеке. Каждый хочет стать выше других и ревниво оберегает это стремление. Получается масса, плоскость с выступающими кое-где колючками, которые быстро сглаживаются. Ведь что интересно — один и тот же ген, и взаимоисключающие действия! Не, братан, мы тоже умными хотели стать, и нас тоже били, теперь ты в нашу шкуру, не лезь поперек батьки, пэдж [?]...
 
Ой, как мне хреново! Все болит. И хотя все, что я пишу, правда, все равно это желчь разлилась для самоуспокоения, кто выразил страдание, тот наполовину оторвал его от себя, ну что ж, посмотрим, получилось ли... В голове этакий дымок — предохранители плавятся...
 
Стараюсь не удивляться, читая откровенную чушь. Ширяешься, ширяешься, раз — зеленые человечки, эйфория, разговор с Богом. Потом как закумарит, и сразу все мое естество охватывает гордость за самого себя, способного сжав зубы выдерживать самые изощренные, я бы сказал, изысканные пытки. Но уж если глюк накатит, обо всем забываешь.
 
Видики нельзя смотреть дважды. Оскомина. Оригинал, ты потускнел от копий. Снег засыпает, засыпает дом; вот дом заснул, его засыпал снег. Твердо знаю: таблетку нельзя запивать стаканом вина. А то бы запил. Верней, наоборот: стакан заел таблеткой. В данном случае.
 
Нет, что-что, а стихи из меня сейчас не полезут. Биографы, жизнь создающие по дням поэту, — спите, спите, нет работы вам, ваш час придет потом, когда на чьих-нибудь костях построите вы храм, музей и дом. Вам поясненья дать? Ну как же, все ведь просто: таинственность и высота — фанатикам, «так гений жил» — для любопытных, очаг и кресло перед ним — себе. Живите с миром и не думайте о том, чью тихую могилу вы разрыли. Ну прям Жуковский, Батюшков и Пушкин молодой собрались вместе и поют, поют, поют...
 
Зачем пишу, зачем? Вот скука верная моя сидит, и я с ней говорю, вернее, монолог. Не портить чтоб здоровье, которое и так — всего лишь слово. Еще есть письма, но они теряются; прощай тогда плод размышлений долгих.
 
Я всякого наговорить могу, лишь к слову прицеплюсь. Забыться легче так, забыть про боль, терзающую тело. Хотя я повторяюсь, уж довольно излил я жалоб на бумагу, которая одна все терпит.
 
Дневник есть слабость. Снова: он не для всех — говорю я. Наверно, любые мои стихи содержат больше, чем весь дневник. Это не намек на многослойность стихов, а то, что эти стихи мог написать только я, неповторимый набор элементов; не могу выразить правильно; только я могу так думать; нет, неправильно. Черт! Попробую еще раз.
 
Математика не то же, что физика; они важны одинаково, но содержат разное. И то, и другое постоянно пополняется новым — в этом их смысл. Дневник то же самое, что учебник; изучив правила, можно думать, что поймешь уравнение; но ни одно уравнение не может иметь конечного числа правил, исчерпывающе объясняющих его. Стихи, как уравнения, есть следствия жизни; дневник, как учебник, есть попытка объяснения, изложения жизни.
 
Никогда изложение жизни не предугадает, каким будет очередное следствие. Значит, следствия содержательней изложения, всегда на шаг впереди, каким бы полным изложение — дневник — ни было.
 
Почему две науки?
 
Математика — один человек, физика — другой. Разные учебники, разные уравнения. Число наук сопоставимо с числом людей, люди разнообразны, неповторимы и взаимосвязаны — и науки тоже. Вот почему мои слова о моей единственности, неповторимости не есть задирание носа, их нужно понимать в высшем смысле.
 
Почему дневник слабость? Потому что может попасть в чужие, нежеланные руки, и не выдержит издевательских глаз, человеческая природа боится этого. Я боюсь смеха, мне нужно серьезное внимание. Допускается ирония, но те терплю злости, вернее, злобы, потому что злость бывает разной, а злоба всегда черна. Не терплю невнимания к словам, неуважения к их смыслу, к их силе.
 
Поэтому сознательно врагов не завожу. Хотя есть человекообразные, которым я не пожелаю благ, мягко говоря.
 
Уважение бывает разное. Одних людей полагается уважать, по привычке, других нельзя не уважать, как добрую силу, без третьих — самая немногочисленная группа — просто было бы труднее жить.
 
Могущество уважают обычно из страха. Если страха нет, уважение переходит в преклонение. Но так никогда не бывает, чтоб совсем не было страха.
 
Вообще, я думаю, если человека избавить от страха, он будет всемогущ. Уничтожить любой страх — перед смертью, голодом, холодом, болью, — что получится тогда?
 
Смерть есть безразличие.
 
Пока в центре стихов «я» — это стихи в стол. А может, просто не верю? Шекспир — афорист. «Я» и «любовь» — не одно и то же. Жалкое слово любовь. Задерганное, покорное. «Страсть» — говорится с придыханием. Тоже не годится. Потому приходится обходиться чуть ли не междометиями.
 
Что недостойно стихов, просит прозы. Что недостойно даже прозы, просит огня. Бумага не терпит грязи.
 
Честь имею! Чего изволите?
 
Своих стихов не помню наизусть, черновики жгу от стыда, хоть иногда бывает жалко или лень. Да это ерунда, я просто так привык — держать размер. И вообще, не спится. Неловко, холодно. Валю все на судьбу, она, мол, хочет, чтоб в чем-то я признался. Думай, парень, о чем забыл упомянуть сегодня; иначе не отпустит, не отступит. Ну да, сегодня думал я о том, что болью искупаю вдохновенье. Чего тут тему развивать, не буду. Довольно ли тебе, мой персональный бог?
 
Придется ждать, пока дым жертвы достигнет облаков. Когда спать захочу — дано прощенье.
 
Ах, как легко в невидимые руки жизнь предавать свою! Как гладко все идет! Когда есть тот, кто за тебя решает, — как в детстве, беззаботна жизнь.
 
Вот мучаюсь, брожу, болит, болит, — и долго так, пока без чувств не рухну. Но вот неделя протянулась тихо — и что это? Неужто жив? и даже мысли, что ли, шепчут в уши. Как удивительно — я весел и умен!
 
Но срок прошел — и с постоянством мрачным я низвергаюсь в бездну тихих пыток... ни искры не сверкнет из золотистой дали... Отчаянью я предаюсь вполне.
 
И тут выходит деус из машины. Могуществу его пределов нет. Он милостиво в руки забирает судьбу непоправимую мою; он по головке гладит и вещает: доверься мне! Но дух противоречья во мне вскипает бурно и кричит: прочь! демиург несчастный! Оставь его, он сам себе хозяин; а заодно и мне; эй, шеф, проснись! Придумай что-нибудь немедля! иль так и будешь по теченью плыть?..
 
И воскресаю я — для новой смерти.
Когда все плохо, нужен виноватый.
Молчи, если нечего сказать. Дух — то самое, что летает где-то рядом, — живет несказанным; не молчание, а умолчание; не тишина и не крик, а шепот. Почему — не нам судить.
Но кто, когда примет на себя груз моих ночных излияний? Живу надеждой.
Не обидно ли? Только свет погаснет, опять вскакивай, как безумный, хватайся за ручку.
Хуже смерти не бывает — вот неверная сентенция. Страх куда хуже смерти. Да и потом, чем плоха смерть?
Отчуждением от жизни?
 
Да, не верю. Хуже того — знаю, что все это может быть близко и понятно только мне. Потому что люблю себя, как никто не может. Потому что прощаю себе смертные грехи. Не будет у меня более снисходительного критика, чем я сам. Моление о чаше — спят апостолы. Легко сваливать на другого ответственность за себя. А между тем на мне уже есть груз, бесконечно тяжкий, — богатырь был такой, земля его не держала; умер, Илья его меч себе взял...
 
Только мой груз ощутить нельзя, и потому кажется, что его и нет вовсе. Да, видно, и не груз это, а та земля, которая только старца славянского и выдерживала. Потому что видишь — все хреново, по болоту тянешься; и вспомнишь, что грозит, если уступишь трясине, — неродившийся неведомый; и царапаешься — нельзя пропасть... То-то и оно, что только мне это понятно, а приобщать — нет никого рядом. Кто это ляпнул про гордость одиночества?!.
 
Я не замечу, когда перестану жить. Это случится, когда я замолчу, когда испарится последнее дыхание вдохновенья, когда душа моя перестанет искать, удивляться, лучиться, радоваться. Даже если, прочтя подобное заявление, предупреждение, я поневоле задумаюсь, рассержусь, признаюсь, это не будет восстанием из гроба, а всего лишь привычкой пытаться думать беспристрастно. Но не представляю себя в зрелости, тем более в старости. Жирный лысый старый хрен.
 
Наверно, это правда, что с возрастом не становятся умнее. Опытнее, рассудительнее, сильнее — это да, но ум — это подарок.
 
Не помню, писал ли я уже о том, что вкус — это просто чувство меры. Умение не сказать лишнего — это тоже вкус. Художник обязан иметь чувство меры. «Шлифуй и снова шлифуй, иногда прибавляй, но чаще отбрасывай». Вот еще одна причина, почему дневник не творчество. Сюда лезет все подряд, без черновиков, как думается. Хотя возможно, что это просто особый вид творчества. Непрерывное развитие мысли — это дневник. Хотя, признаться, лишнего тут действительно многовато. Ну да пусть остается как есть.
 
И все-таки: горят ли рукописи?
 
Еще как.
 
Ха! вот еще что. Дневник — чистая правда в преломлении моих взглядов, фотография; творчество — вымысел, правдоподобный или не очень, в общем, картина — в отличие от фотографии.
 
Отличное слово «ну». Да ну? Ну да. Ну тебя! Ну что, что тебе от меня надо?! Нудизм. Порнуха. Кролик: я не могу найти здесь смысла. Винни: его тут и нет. Он был, когда я собирался сказать, а когда я сказал, он куда-то делся.
 
Какой же я холоп и негодяй!
Опасно обращаться к богу,
И я рехнулся наконец.
 
<Вырван лист>
 
Но главное — афоризм должен поражать; «воистину, так» — должны вырываться слова.
 
Воистину так должны вырываться слова
 
Неужели я действительно сказал те слова с таким недвусмысленным выражением? Но ведь я ни разу еще не пожаловался на судьбу? Каждому свое, я вовсе не чувствую себя таким уж обделенным жизнью, что впору вешаться? Не так ли?
 
Следствием этого разговора может быть только то, что я вообще перестану рассказывать кому бы то ни было о том, что со мной происходит. Этим я смогу оградить себя от неблагородных поступков. Вот, есть бумага, что еще надо? Но, правда, ее покорность, готовность принять на свою белизну любые излияния, признаться, не приводит меня в восторг. Идеологию буддизма выразить так: что ни делается, все к лучшему.
 
Я знаю: барды многие не раз
Взывают, как к неведомому богу,
К суду потомства, веруя, что нас
Рассудят и поддержат хоть немного.
Но лично я — противник громких фраз
И не зову потомков на подмогу,
Они для нас загадка, мы – для них;
Живые склонны думать о живых.
«Дон Жуан»
 
Что скажут современники, то будут повторять потомки.
 
 
*  *  *
 
В литературном мире нет смерти и мертвецы так же вмешиваются в дела наши и действуют вместе с нами, как живые.
Гоголь.
 
Да, но для этого нужно сперва стать мертвецом.
 
Зачем меня пустили жить?
 
Мне места нет. Мне жалости не нужно. Разве для того, чтобы жить, нужна надежда? Почему умелая, бесстыдная ложь помогает обрести благополучие, а каждое искреннее слово оборачивается против меня?
 
<Вырваны страницы, дальше определить последовательность невозможно, потому что блокнот рассыпался, фрагменты по нескольку листов, — bess>
 
это единственная, надеюсь, дата, прямое указание на хронологию ведения дневника. Хлебну. Еще... ну вот, хлебнул. Теперь в туалет. Ну вот. Я неспешно ушел с балкона, чтобы предупредить пьяное желание прыгнуть, гнездящееся во мне бог знает с каких времен, потому что я знаю: стоит этому желанию завладеть мозгом, плавающим в винных парах, как оно осуществится, хотя бы после некоторых колебаний. Неужели я пишу так изысканно, литературно, почти без ошибок? Вероятно, это теперь мой рефлекс. Теперь я понимаю, что означают слова «почерк пьяного врача, который в октябре едет в деревню на телеге, которую несет жеребец-трехлеток». Да простят мне будущие биографы и почерк, и само выражение, довольно неправильно выраженное, и самоуверенность начинающего (пьяницы), и прочие огрехи (грехи), так ясно видимые их трезвыми глазам.
 
Я чувствую, что пьянею все сильней. Подумать только, несчастный литр вина. Нельзя сказать, чтобы это состояние было мне противно. Чувствую раскованность, вообще свободу, язык непослушен, члены непослушны, но при желании могу принять вид трезвого, чтобы можно обмануть убежденного трезвенника. Нет, это ненадолго. Это нужды усилия гигантские. «У трезвого на уме — у пьяного на языке» — святая истина.
 
Ощущение значимости — этим объясняется пьянство и наркомания вообще. Все, больше не буду писать, иначе буду нести бред. Все.
 
Я нарушаю свой обет. Мысль такова: нужно обратиться к друзьям с просьбой определить, какие стихи годятся к публикации, а какие нет, как слишком откровенные, как яческие.
 
Мудрее Соломона. Блаженство, добродушие, благорасположение.
 
Я познал тебя. Ик. «Ведь» – о, загадочное слово! Значит, я эгоист. Разумеется, я эгоист. Я все более пьянею. Слова тусклы. Я гений. Я бессмертен. Я знаю — дань мне звуки отдадут. Стихов продолжить не умею,
Но поверьте,
Я жертвою своих стихов пада[?].
<неразборчивое слово>
Единственное желание — рухнуть и заснуть.
К вину отвращение. тошнит. Самые неожиданные воспоминания.
Спокойной ночи.
Таблетки «Кремль», слыхал?
А Розенбаум поет: «суд мой самому страшен».
Четыре один шесть пять шесть восемь пять
 
 
Считая неверным немедленное фиксирование мелькающих мыслей, я на некоторое время заткнулся. Но теперь вижу, что ошибался. Забылись, прошли мимо значительные слова. Остается надеяться на их возвращение.
 
Неверно пишу.
 
Дело в том, что думаю так: мысль, какой бы недоношенной она ни была, изложенная на бумагу, снимает с меня груз ответственности за нее и так и остается — привлекательностью цветка, не превратившейся в спокойную увесистость плода.
 
Но, оказывается, если оставить ее — обрастать плотью, — она может и не вернуться.
 
 
*  *  *
 
Значит, так. Начну с эсхатологии.
 
Вот думаю: а что, если тот, кому служу (чёр, вот ведь в каком-то письме потерялась точная, короткая мысль об этом, и не поддается восстановлению), будет ложью? Темным богом?
 
Антихристом ведь можно стать и по-другому. Вот он — еще не властвующий, но уже волнующийся, предчувствующий что-то, искренно лгущий себе. Он хочет, хочет Второго пришествия, боится не дожить, жаждет увидеть, не сомневается в том, что он тоже — если не в белых одеждах, то в книге жизни, не сомневается в том, что служит добру, но жаждет — скорей, скорей!
 
Вот он — знающий, что перед Пришествием нужен Антихрист, что нужно убрать удерживающее, и вот громом поражает его мысль — а что, если не ждать, а самому спровоцировать Второе пришествие?! И он застывает, забыв закрыть рот, обалдев — неужто получится? В голове лавина, слетаются недостающие обрывки, и вот она — идея, во всей своей полноте и величии самопожертвования!
 
Итак — вперед! Сначала неуверенно, нащупывая дорогу, но дальше быстрее, быстрее, уже обдумывая ложь, величайшую сознательную ложь — но ведь во имя чего! Эта цель оправдывает любые средства! И любые средства идут в ход.
 
Я не знаю, хранит ли он в душе свою тайну, при всех надевая маску ненависти к богу, проповедуя ненужность Бога; или же откровенно изливает свою мысль: давайте, дескать, помогайте мне, делайте из меня Антихриста, при жизни увидите Христа!
 
Хрен его знает.
 
Но это только версия.
 
И главное: я не верю, что из меня, рвущегося к свету, вырастет такое гадство, из меня, из моих костей, из моей души. Я просто спокойно знаю, что это не так. Это даже доказывать не нужно.
 
Я ничто, я прах для Цветка, и это действительно не избранность, не гордыня, это обреченность, крест, как третий Рим.
 
О чем это я?
 
Я ищу опору. Старая расплывается. Наверно, скоро придет черед Данте или Хемингуэя, у меня будет новый идол, другие звуки будут моими рыданиями.
 
Что-то я сейчас напишу. Не знаю пока, что, предчувствие.
 
Сейчас ли?
 
О чем, о чем думать?! О чем таком мне нужно думать, чтобы не взвыть, не брякнуться об стенку, не выпить какую-нибудь гадость, чтобы не проклясть себя самое, а? чтоб веру свою, чтоб себя не потерять?
Глаза мне не нужны. Что может быть достойным того, чтобы я это заметил? Точно так же мне не нужны уши, руки и прочий я.
 
Стать другим — не значит стать лучше.
 
Odi noki
 
Неужели я даже уроком не могу послужить? Неужто я не пригожусь вовсе?
 
«Вверх стремился он с силою,
Что не выразить мне»
 
Не для слабых
 
«Тот убит, кто раним»
 
«Слишком уж горды
в ней все аккорды»
 
«Мы роптали шепотом
Пропади ты пропадом»
 
Должен ли гений?
Человек не может оценить.
Я слаб.
 
«Не для запоздалой лжи»
 
Ронять, не ценя. Ценить должны другие. Человек не может. Кто?
 
<дальше идут вложенные листы, частью рассыпавшиеся, непонятно, к какой части дневника они относятся, — bess>
 
Вот елки-палки. Еще и не увидимся. Надо срочно катить в село, нарываться на встречу. Подумать только: так ждал — и вдруг на тебе. Всего лишь несколько дней...
 
Ночью просыпаюсь; меня колотит; боюсь спать, боюсь думать. Не знаю, что делать. Признаться ей в чем-нибудь — невозможно. Если этот узел завяжется, он будет самым крепким. А вежливо улыбаться в ответ — не знаю, смогу ли.
 
Да черт побери в конце концов, неужели любовь бывает такою?! Я хочу ее видеть, я боюсь ее потерять, я думаю о ней — но почему получается так жестоко? Она мне снится — и я готов биться башкой об стенку, потому что это невозможно.
 
Очнись, пацак! Что это ты себе попридумывал?
 
Ведь ни одного слова между нами не было, кроме того, когда я сказал, что жизнь несправедлива, «и даже очень» — медленно ответила она. Я-то подразумевал под этим прежде всего то, что мы встретились слишком поздно и что жизнь сразу обобрала нас... Полно, парень, перестань об этом думать... Заткнись!
 
Перечитываю свои старые письма, пересматриваю старые фотографии. Тоска. Метод зеркала.
 
«Знаю то, что знаю. Поплачь в жилетку. Кысь-кысь-кысь! Брысь. В тихом омуте. Брысь, кому сказал! То-овьсь! Це-е-ельсь! Пли! Кругом! Кругом! Заряжай. Раз-два. Сено-солома. Сало – сила, спирт – здоровье. Том и Джерри. Джеральд. Джеральдино. Челентано. То ли было, братцы, то ли еще будет. Кавалергарда век недолог и потому так сладок он. НИИЧАВО, НИИЧАВО».
 
«Бред — ложное умозаключение, не соответствующее действительности, возникшее в связи с болезнью».
«Соломон — жид!»
«Разве можно себе представить румяного упитанного пророка?»
«Единожды ноль — ноль...»
«“Я” есть первичная данность, “личность” же есть качественное достижение: в моем “я” есть многое не от меня».
«Оценка “1” ставится, когда ученик обнаруживает полное незнание и непонимание учебного материала».
«Страх самоубийства не в смерти, а в прекращении Вечного пути, Колеса воплощений, вереницы будущих, а значит, и прошлых жизней. Ладно, на себя плевать, но потом, из меня, которому суждено быть мыслящим прахом, встанет тот, которому суждено быть! Зачем и его убивать? Должно быть, равнодушие черного небытия страшнее любого наказания».
«Но что толку? Все равно пулю».
 
 
*  *  * 
 
Серега идет и крутит на пальце цепочку с кулончиком. Я машинально спрашиваю:
 
— Что это у тебя?
— Занималка.
— Что?!.
— Выручалка.
— Занималка?!
— Облегчалка.
 
Пауза. Серега смеется.
 
— В томительной, ожидающей обстановке, когда некуда деть руки, эта штука вытаскивается из кармана, занимает внимание, облегчает ожидание и выручает из неприятного положения.
 
 
*  *  *
 
Не зря я рвался в Витебск. Тут, оказывается, остались стихи, о которых я забыл. Итак, Витебский Блокнот.
 
Песня.
Я практически жил
Я практически спал
Я практически бог
Я бог
Я бог
Но я устал
 
Ах, какая игра!
Ах, какой я актер!
Я дожил до утра
забыв до утра
Что я практически тапер
 
Ах, какая игра
Ах, какая здесь роль
Я играл до утра
до утра
до утра
я один
я король
 
Ах, какая игра...
Ах, какой я герой...
Я герой до утра
до утра
до утра
Я слежу за собой
 
<следующий фрагмент>
 
Это значит что? Что все прошлое рушится. Все было не так. Все оказалось по-другому.
Что я чувствую к ним?
Кажется, ничего.
Это просто болезненное место, которое стоит помнить, но не стоит вспоминать.
Да ведь я ничего о них и не знаю.
И все, что я помню, относится только ко мне.
Знаю, что хотел бы увидеть их униженными, но яростно гоню эту злую, беспомощную мысль.
Лучше бы я вовсе их не видел. И осталось бы что-то такое улыбающееся, с запахом цветов, и бессознательное чувство превосходства.
А теперь — мир изменился сразу резко, и не такой это стал мир, в котором приятно было бы жить.
Так исчезает выдуманная жизнь.
Почему легче начинать сначала? Начинающие люди подсознательно думают о тебе лучше. Давно знакомые, пожившие, наоборот, помнят только плохое, злорадно знают: они лучше. Молодое невежество благородней.
 
У самовара я и моя каша
Кипит, поет, плюется самовар
 
Время идет, время
 
Что за черненький уродец
 
Молоко томится в печке.
Тень колеблется от свечки.
День забытый, том раскрытый.
Снегом замело крылечко.
Вижу это. Знаю — нету.
Рядовому эполеты.
Плюнуть и забыть — несложно.
Трудно доползти до света.
 
Я самоуверен до наглости.
Пожалуй, через пару лет я и сам не смогу разобраться, что я тут понаписал.
Но я и правда чуть не покатился. Я-то знаю, кто меня удержал.
 
Взяла чистота красоту, понесла на высоту, коли не отыщешь благодати, не будешь жити в хате.
 
Мне трудно с ней говорить потому, что в основном все здесь. А я уже не могу повторять то, что написано. Хотя бы мной самим. Но охотно цитирую других.
 
В пампасы!
У-лю- лю- лю- лю- лю- лю- лю- лю- лю- лю-у- лю- лю-у- лю- лю- лю- лю- лю- лю- лю-у- лю-у- лю-у- лю- лю- лю-у- лю- лю-у-у-у-у-у-у-у-ав-ав-аву-у-у-у-у-у…
 
Мир можно описать. Каждую главу можно наделить названием, которое вмещает в себя смысл главы. Оглавлению, всей книге тоже можно дать название. Списку книг — тоже. В молчании — вся бесконечность слов, названий и образов.
 
Этой тирадой я расширил слова: молчание вмещает в себя всю мудрость Вселенной.
 
В общем, это бесполезно. Лучше я найду другую тему.
 
«Если существует хотя бы малейшая вероятность того…»
 
И еще.
 
Я один на своем пути.
Кто бы ни шел сейчас рядом со мной, свой путь я прохожу один.
Самоутверждения ≠ самореализация
 
<вырван лист>
 
 
*  *  *
 
Я пророк типа Кассандры.
 
Нет, конечно, меня можно полюбить. Только я не знаю наверняка, умею ли любить сам. Можно ли назвать любовью то, что я чувствую.
 
Но мне мало одного себя.
 
Ладно. Всплываю на поверхность. К мелочам жизни. Попробую вспомнить правила своей. «Оправдывается виновный». «Сомневаешься — не делай». «Не судите...». Что еще? «Давши слово...». Раз не могу вспомнить, значит, все.
Буль.
Буль-буль.
 
Я ошибался во многом. На ошибках учатся. «Мы все учимся, поступаем и учим». Значит, поступки впереди? Не-ет. Мы делаем все это в одно и то же время. Значит, я и учу? Выходит, так. Хотя что-то пока не замечаю.
 
«Хотя мы-то знаем, чтО сегодня — вторник или среда. Хотя мы-то знаем, что сегОдня вторник… или среда?»
 
 
*  *  *
 
«Серега бросал курить. Потребность в сознании внутренней чистоты, в уважении самого себя все-таки оказалась сильнее, тем тяга к возбуждающему опьянению. Он уже предчувствовал, что сигарета будет приносить только тошноту и брезгливость. Вообще-то Серега не думал об этом, а если бы и захотел, мысли вряд ли собрались в комки слов. Короче, Серега не курил вторые сутки и втайне гордился этим.
Сейчас он стоит в очереди — привезли помидоры и прочие витамины. Оглядываясь по сторонам, он рассеянно вычисляет, сколько и чего купить. Впереди очередь почти не двигается, зато сзади уже пристроились несколько человек. Серега смотрит на банки сока, в сомнении сощурив глаз. Кто-то трогает его за рукав. Он оборачивается и невольно вспоминает: “Сидели две... девицы — не девицы... красавицы — названье тут как раз...”. Сереге улыбается... девица — не девица... красавицей тоже не назовешь... живое миловидное лицо старинной знакомой. В воспоминаниях и взаимных расспросах проходит очередь. Они нагружают сумки, Серега вызывается помочь поднести — не без намека со стороны... хрен с ней, пусть девицы; но Сереге по пути, и вот они идут, потихоньку вытягивая друг из друга интересующие их подробности.
 
Так как Серега сразу понял, каких тем следует избегать, создается впечатление, что у них много общего в смысле положения на сегодняшний день. Обоим кажется, что они видят друг друга насквозь. Но вот и улица, на которой живет Серега. Девица живет довольно-таки дальше, и этот факт в сочетании с довольно-таки тяжелыми сумками рождает... нет, не рождает, а просто вытягивает на поверхность сознания из запасов сообразительности план, изящный в своей простоте и прямолинейности, который тут же воплощается в жизнь. Они останавливаются. Серега собирается прощаться. Она говорит: “Ты куришь?.. Я тоже пробовала, но никак не получается бросить... пошли покурим”.
 
Серега с утра ничего не ел, и после моциона с сумками живот подводит прямо-таки чувствительно. И потом... жара... свое решение... но он соглашается. Привычка бояться уронить авторитет делает свое — прямо скажем — черное дело. Серега прикуривает и тут же раскаивается. Девица между тем обходит с флангов и, небрежно стряхивая пепел, говорит — думает вслух: «Ща попрошу кого-нибудь поднести...». Серега просит подождать: он оставит дома свою сумку, — и удаляется нетвердыми шагами, изо всей силы стараясь преодолеть приступы асфальтовой болезни. Дома он чуть оправляется, глотает что-то стимулирующее и возвращается.
 
Эх, путь-дорога. Пыль? Да. Туман? Не то чтобы очень. Жара. Это да. Но вот Сереге сказочно везет — в самом деле везет, в буквальном смысле, — тормозит попутная «Волга». Серега поспешно забирается в нее вслед за девицей и сумками, одновременно подсчитывая финансы и готовясь облегченно вздохнуть, но не тут-то было. Финансы плохо гармонируют с мягким покачиванием рессор, и ему же не соответствует состояние — стыдно признаться — желудка. Всю дорогу Серега усиленно дышит. Но вот неприятности вроде кончаются. Приехали. Девица решительно пресекает неуверенную попытку Сереги расплатиться самому. Ну что ж, соображает он, вполне справедливо, дашь на дашь, и девица вовсе не в накладе, тем боле что от поворота до ее дома порядочных полкилометра.
 
Но вот они пришли. Серега вежливо пытается проститься, но вновь безуспешно. Он слушает и наконец понимает не такой уж и тайный смысл ее уговоров. Да, в самом деле, парней сейчас найти не так уж и просто. Действительно, здесь скучновато. А в единственное порядочное заведение, существующее в этой, откровенно говоря, дыре, одна (один) не пойдешь. Ну, а после бара, видика и дискотечки нет короче пути к лучшему и древнейшему развлечению в мире.
 
О, разумеется, это всего лишь смысл, да и то — всего лишь второй, о котором даже не принято догадываться. Но ведь догадаться так легко!
 
Нельзя сказать, что Серега не предполагал подобного поворота. Чего скрывать, он сам виноват в этом. Своими умолчаниями он создал — но, право же, неумышленно создал! — в сознании девицы свой ложный образ. Она и не предполагает, что предлагаемое, даже, пожалуй, навязываемое ею развитие событий может быть неприятно ему. И вообще, он просто... просто боится, хотя никак не может понять, чего.
 
И страх побеждает. Он соглашается, да, вечером, да, встретимся, но с оговорками, да, конечно, но если... мало ли что... в общем, долго не жди. Он оставляет себе путь для отступления, уже почти наверняка зная, что воспользуется им — пусть после долгих колебаний.
 
Они прощаются — на сей раз окончательно. Дома Серега узнает, что веселая хибара недавно закрылась из-за несчастного случая с хозяином заведения.
 
Но Серега еще долго успокаивает свою совесть, робко, но упрямо мешающую ему забыть. Может быть, потому, что, когда совесть обзывает его трусом, он называет себя осторожным и оправдывается: “Ведь мы же договорились — долго не жди...”»
 
Ну что ж, если я и пытаюсь разрушить чьи-либо идеалы, то только потому, что они вторгаются в мою жизнь, мешая мне идти, путаясь в ногах. Так что если «Оставьте ваши истины при себе, я остаюсь со своим идеалом» и я нарушаю этот принцип по отношению к другим, то это потому, что он нарушается другими по отношению ко мне.
 
На каждом шагу я нахожу подтверждение того, что я не первый, кто задумывается над всем этим. Но я открываю сам (буду говорить так), своим умом, без подсказки другого человека, в каком бы виде эта подсказка ни выражалась. И только после того, как мое открытие войдет в мою жизнь окончательно, на глаза попадается что-то, что и есть моим открытием, но в то же время является мыслью другого человека. Конечно, так бывает не всегда. Вот я еще плутаю, нащупывая дорогу, интуитивно находя брезжащий свет маяка (интуитивно — тоже предварительная оговорка, которая объяснится позже), как потрясающе, восхитительно неожиданно туман разрывает солнце истины, выраженной словами другого. Но мне это уже безразлично, потому что я знаю, что иду правильно, и солнце встало бы, пусть позже...
 
Итак, пример, самый близкий во времени и достаточно ярко иллюстрирующий вышеизложенное.
 
Эпиграф к «Паразитам мозга». Письмо Бертрана Рассела.
 
«Я должен, прежде чем умру, отыскать какой-нибудь способ высказать то наисущественное, что кроется во мне, — то, о чем прежде я никогда не упоминал; нечто такое, что нельзя назвать ни любовью, ни ненавистью, ни жалостью, ни презрением, но самим дыханьем жизни, неистовым и исходящим из невесть какой дали, привносящим в человеческую жизнь безбрежность и пугающую своим беспристрастием силу, не свойственную людям...»
 
Отрывок из моего стихотворения, написанного примерно на полгода раньше, чем я прочитал роман Уилсона:
 
               «Все было, и прошло, и повторится снова.
               Жизнь зла и хороша,
               И в чем-то нам чужда,
               Как будто что-то в ней не обладает словом,
               И смотрит свысока,
               И просит подождать...»
 
А теперь главное, к чему я клоню. Такие разительные совпадения в мыслях людей только побуждают и подтверждают мои давнишние подозрения, а именно, что мысли эти не до конца принадлежат человеку. Этим и объясняются все мои отговорки. Вдохновение, интуиция, прозрение, пророчество — все это и многое другое является следствием помощи извне. Как эту помощь ни называть — провидением, судьбой, Богом, Абсолютом, «Рукой, нити разбирающей», — это не меняет суть дела.
 
И все окружающее, прямо или косвенно, только утверждает меня в своей правоте. В заключение приведу цитату из «Паразитов мозга», которая, пожалуй, инициировала меня на то, чтобы выложить на бумагу все, что относится к ней в моем сознании.
 
«У меня складывается ощущение, что на стороне человечества действуют какие-то могущественные силы, хотя какие именно, я не имею представления».
 
То, что о прежнем себе, даже «пробудившемся», я думаю с чувством превосходства над ним, доказывает, что я еще меняюсь, и еще буду меняться, и, значит, о нынешнем себе будущий «я» буду тоже вспоминать с полубрезгливым полупрезрением.
 
Если б не опасение заплыть жиром, я бы снова попробовал преднизолончик, чтобы поподробнее понаблюдать за пресловутым побочным эффектом. Хотя «пресловутым» — здесь безусловно лишнее слово.
 
<Вырвана страница>
 
 
*  *  *
 
 
 
— Ты козел!
— Ты мне тоже понравилась.
Вот сбрехал так сбрехал.
 
Конечно, я могу и ошибаться. Возможно, нет Судьбы; и все эти таинственные вещи просто забыты; и сознание человечества составляет единое целое; и дело только в том, что не каждый может и осмеливается заметить этот океан, поверить, погрузиться в его течения...
 
Но это все голос рассудка.
 
Думаю, что я знаю, о чем говорю.
 
Я чувствовал ЭТО, я был в упоении, я был потрясен, я вложил персты, я уже не могу откреститься, отречься... это не то чтобы высшее, оно ДРУГОЕ. И я вовсе не перекладываю на ЭТО ответственность за себя, — что, наверно, и невозможно сделать, как и пытаться быть абсолютно независимым по отношению к ЭТОМУ, — нет, я готов смиренно ждать «сеанса связи» и все такое; но я знаю, что эта штука присматривает за мной; знаю, что не всегда удается пробиться сквозь «разноголосицу мира»... и вообще, все это уже в моих стихах. Какого черта?! К чему торопить события?
 
Хотя... Если подумать... Девять лет — почти то же самое, что девять дней, или даже часов...
 
Но, зная, что меня ожидает, я бы, пожалуй, потратил эти несколько часов на то, чтобы хорошенько выспаться. Потому что новый день хочется встретить свежим, отдохнувшим; и, проснувшись утром, долго лежать с закрытыми глазами, вспоминая сон и улыбаясь…
 
Наверно, я все-таки не должен уничтожать черновики, пусть неудачные. Поэтому я воспроизвожу первоначальную расстановку стихотворений в дневнике. После «Противник повержен...» шло:
 
         Ах, как пленительно смотрит рожденная в споре!
         Какие двери открыть пред тобой обещает!
         Но вот ты увлекся другой, и она навещает
         Все реже и реже, и грустно прощается вскоре...
 
А после «Триста лет тому назад» находилась целая баллада (ей-богу, не виноват, что вышло похоже на Есенина то ли на Блока, я их не люблю обоих, потому и выкинул сначала):
 
Ночь пришла. Из сада тянет дымом.
Пробирает до костей мороз.
Ты о чем так горько? О любимом?
Думаешь, он стоит этих слез?
Яблоня с тобою сговорилась
И роняет лепестки цветов.
Что-то, видно, все-таки случилось,
Если я и сам почти готов...
Сад мороз неслышно добивает,
Не спасают жалкие костры.
Это ложь. Такого не бывает.
Только больно уж слова остры.
Вот и думай, что же это значит,
Вот и думай, сжечь или порвать.
Если обо мне кто так заплачет,
То потом не жалко умирать.
 
Чтобы не думать больше об этом стихотворении, я сейчас безжалостно разберу его по косточкам, выворачивая наизнанку и изгоняя таинственность оттуда, где ее и не было.
 
Ясно, что это было весной. Мы тогда и в самом деле готовились к морозной ночи. И вот пронесло, я вернулся из села, и ночью сижу, думаю. Образы роятся, едрит их налево. Достоевский таких, как я, жег больно; вкладывал в слово «мечтатель» такой смысл, что дрожь пробирает. В общем, перед глазами у меня вот что:
 
Сад, здоровенный, как в «Черном монахе», вообще на Чехова похоже; дым ползет, везде серая туманная мгла, холодно, не поймешь, то ли вечер, то ли утро раннее; картина двигается, вообще вроде кино, а уж если я себе кино представляю, то это точно как у Тарковского. Камера ползет без рывков, метра три высоты, между крон деревьев, ни ветра, ни звука, цветы деревьев безжизненно неподвижны, и вот по мере движения становятся все слышнее какие-то неясные звуки, наконец ушла крона, заслонявшая девушку, черт побери, в легоньком платьице, скорей всего прямо с выпускного вечера, и она отчаянно плачет, уткнувшись лицом в голый локоть, почти обняв яблоню... Долго плачет. И утихает — не успокаивается, просто сил больше плакать не остается. Теперь я вижу ее сбоку; она поворачивается спиной к дереву; с закрытыми глазами, крепко сжатыми губами, чувствуя затылком серую кору яблони, медленно опускается — в сырую траву, в мертвые лепестки... Конечно же, она не могла оказаться некрасивой.
 
Это как сон. Я не понимаю, знаю ли ее. Но красота узнается всегда; отблески этого прекрасного света можно встретить на множестве лиц; ведь в самом деле, все равно, какого цвета у нее волосы, а какого глаза, и все такое.
 
В общем, мне, конечно, не удалось в этой чертовой балладе высказать все то и так, что и как я видел и чувствовал.
 
Дальше мой взгляд медленно отдаляется, я вижу медленно уменьшающуюся девушку, такую же неподвижную, безжизненную, как бело-розовый свет, медленно окутывающий ее, зацепившийся за ее волосы, покрывающий ее платье... Я смотрю на нее, пока дым и деревья не скрывают ее от меня.
 
Тут, разумеется, начинаются муки творчества. Тогда я еще не сознавал, что стиль получился похожим на чей-то чужой, но «безосновательно» подозревал это. Этим и объясняется желание «сжечь или порвать», а колебания потому, что я и в самом деле был «почти готов» заплакать от жалости к ней или к самому себе, или от чего-то еще, не пойму до сих пор. И тщетно я пытался понять, и не знал, что сделать; признался, что все это «ложь», плод воображения; признался, что все-таки то, «чего не бывает», острым ножом показалось, задело память; не захотел и помнить об этом, вспоминать, бередить — а у меня такая особенность, нечто вроде фетишизма: стоит уничтожить, залить чернилами, порвать, сжечь то, что считаю ошибочным, вредным, как оно точно так же изглаживается и из памяти. И вот я решил окончательно — уничтожить, и даже в конце приписал то, в чем боюсь признаться даже себе — о жажде быть любимым, но что-то непонятное помешало мне, и я засунул тот листок от глаз подальше (из сердца вон). И сейчас, во время поисков «Экклезиаста», в кипе бумаг попался мне этот листочек. На колу мочало...
 
Отнес в библиотеку Фолкнера и Уильямса, принес подвернувшиеся под руку «Лабиринты одиночества». И уже во вступительной статье — ссылки на нобелевскую речь Фолкнера; описание феноменологии Гуссерля. Почитаю дальше, может, еще что найду.
 
Кстати, как вот это объяснить? Тем ли, что я бессознательно под состояние души подбираю книги, чем-то соприкасающиеся между собой? А это разве объяснение?
 
Итак, я не могу поверить до конца в существование цаттогуан, даже когда ощущаю их присутствие и влияние. Сейчас пока во мне говорит низшее «я», и над ним эти штуки, наверно, хорошенько потрудились. Попробую изложить факты и события сегодняшнего дня.
 
С утра спокойно. Тело болит, но не страшно. Берусь за брюки — наконец-то решился. Есть неохота. Заставляю себя. Звонок в дверь. Забываю обо всем, и начинается нервное, беспомощное и немного бестолковое обсуждение проблемы. Время идет, чувствую, состояние усугубляется. Курнул. Мысли помахивают перед глазами кончиком хвоста. Разброд.
 
Проблема вроде бы решена, положение проясняется. Парни уходят. Проводил. Чувствую дикую нервную дрожь. Вспоминаю, что это цаттогуаны слишком близко поднялись к поверхности сознания. Есть не хочу, но чувствую мощный призыв к принятию пищи. Битых полчаса жадно поглощаю все, что вижу. Попутно размышляю о том, каким будет следующий отвлекающий маневр. И точно, когда организм больше не может насыщаться, наступает чувство неприятной тяжести, скованности, сопровождающееся отупением. Начинаю лихорадочно фиксировать происходящее. Все.
 
А что теперь? Я же просто не умею с ними бороться! Вижу, им чертовски не нравятся разговоры, которые я веду с Крёчем. А это значит что? Что эти разговоры, а вернее, мысли, порождаемые разговорами, могут привести к весьма нежелательным для цаттогуан последствиям, и что мы очень близко, хотя и на ощупь, подошли к этим губительным для них выводам.
 
Что же это за выводы?
 
Не спится.
 
Мне тоже.
 
Не спится
 
Я тут думал, думал. Думаю: скорей бы все это кончилось, весь этот период самопознания, мужания и все такое, как в книжке написано. Думаю: легче быть простым человеком, изгнавшим вечные мысли из своего сознания. Думаю: проще быть одним из многих, чем одним. Миснуурам ва сиддеф. А раз нет мысли, то нет и одиночества.
 
Может быть, ты и прав.
И это все, что ты можешь сказать?!
А разве я знаю больше тебя?
Ты должен знать ответ, парень! Напрягись, вспомни.
Ша, пипетка. Я такой же, как ты. Ты же сам не даешь мне вспомнить... кстати, что такое я должен вспомнить?
Ты же пророк! Погляди вперед, узнай мой путь!
Я не могу пророчить по заказу. И потом, я не могу увидеть вероятные события. Ты можешь идти по одному из тысячи путей. Даже если они ничем не отличаются один от другого.
Ну почему ты так равнодушен?!
Ты еще не захотел спать?
Нет!!!
Так дай мне спокойно полежать.
Да какой ты пророк, ты даже стихов нормальных написать не можешь!
Всему свое время, мой милый.
Я тебе не милый!
Ну, ударить ты меня не сможешь...
И ты этим пользуешься?
Я вынужден следовать за тобой.
А ты хочешь остаться один?
Не знаю... Я привык к тебе...
Но ты можешь?
Наверно, могу.
А я тогда что же?
Наверно, умрешь.
И ты хочешь этого?
Наверно, я привыкну жить и без тебя.
А если я захочу освободиться от тебя?
А разве ты не привык ко мне?
Но ты мне мешаешь!
Мешаю что?
Жить!
Но ты живешь.
Жить, как я хочу!
У тебя не хватит мужества.
Так ли хорошо ты знаешь меня?
А ты уверен в обратном?
Ты знаешь меня постольку, поскольку я это позволяю. Что ты молчишь?
Думаю над твоими словами. Ты вообще понимаешь, что они значат? Что ты молчишь?
Я не могу заснуть.
Не отклоняйся от темы.
Я думаю вовсе не об этом.
Так подумай об этом, и кончим.
Ну хорошо. Просто жизнь такая, понимаешь?
Ты хочешь сказать, что обстоятельства жизни, в которых ты разбираешься сильнее меня, мешают мне сосредоточиться на чем-то важном для нас обоих?
Да, примерно. Оставь, поговорим о другом.
Ну хорошо. Ты что, влюбился в нее?
Это ты влюбился!
Нет, влюбляешься-то как раз ты; а я — люблю. Или пытаюсь.
Ну и как? Что ты чувствуешь?
«Если это не любовь, то что же?»
Значит, все-таки не любовь?
Понимаешь, она задела меня за живое. Я думаю, она способна и на большее.
Подожди, подожди, давай разберемся. Она тебе нравится?
Да. Несомненно.
Но ты ее не любишь?
Послушай, не выводи меня из себя! Сам подумай, возможно ли это?
А разве нет?
Вспомни, сколько раз я ошибался!
Ты просто не был в должной мере решителен и настойчив, а потом терял объект из виду.
Ты говоришь так, как будто я контрразведчик! По идее именно ты должен заниматься этими вещами?
Постой, постой, это сейчас не имеет значения, разговариваешь-то с ней ты? И потом, ты что, думаешь, что и сейчас ошибаешься?
Я не знаю.
Итак, ты ее не любишь?
Не знаю, что ты подразумеваешь под этим словом. Я не знаю, что такое любовь.
Почему? Разве ты не любил?
Пойми, я создал идеал; все, что я видел и чувствовал, я подгонял под этот идеал; разумеется, у меня все сходилось...
А сейчас сходится?
Я угробил свой идеал.
А каким он был?
«Ты — мой листок, а я — твоя печаль, и тихо нам вдвоем, и мы живем...»
А почему листок?
А это мне запомнилось из других стихов: «И скажешь: «Мой Пер, держись за свой лист, не обманись вверх, не ошибись вниз», — примерно так.
И все?
И еще образ: желтый листок, выгнутый, медленно плывет в тихом ручье, его видно сквозь ветви, свесившиеся к воде, с берега...
Да-а...
 
 

Автор: Otvertka


← ПредыдущаяСледующая →

К списку


Комментарии

Оставить комментарий

Чтобы написать сообщение, пожалуйста, пройдите Авторизацию или Регистрацию.


Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи,
Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Поиск по сайту

Новая Хоккура

Камертон