Беременела и рожала Мара дважды.
Первая беременность была легкой и счастливой. Лев, муж, и красной икрой обеспечивал, только если начинала раздумывать – хочет или нет, и на улицу выводил подышать в 4 утра, если не спалось или мысли не те приходили в голову.
И Стелла получилась умная, красивая, легкая – легкая, как мама, с такими же, как у мамы, яркими и дерзкими карими глазами, пушистыми светлыми волосами, и материнский глаз на Стелле отдыхал, и сразу Маре вспоминались и икра, и вылазки на свежий воздух, и теплые Левины руки, которыми он массировал ее живот, гладил и приговаривал, что хочет дочь-красавицу, в маму.
А через шесть лет Мара забеременела Томкой, и, как на грех, стали Леву отправлять в частые командировки, и с совещаний муж приходил домой значительно позже обычного. А Мару разнесло, раздуло, хотелось все время капризничать, а погладить живот особо и некому было, а, когда до родов оставалось два самых тяжелых, чувствительных для спины месяца, оказалось, что не в командировках и совещаниях дело, а что все это время Левушка проводил в десяти минутах ходьбы от их дома, и гладил своими чудесными руками уж, конечно, не Мару...
И мучительные роды, и вскорости мучительный развод, и страшный мастит слились для Мары в бесконечный кошмар, центром которого оказалась Томка – и невиноватая вроде бы, однако же...
Томка выросла, была несуразная, как вся эта беременность, – большие руки, большие ноги, рост под метр восемьдесят, близорукость, голос мужской, звучащий, как иерихонская труба. Люди, не знавшие о существовании младшей дочери, говорили Томке по телефону :*Мальчик, позови маму*.
А Томка ничего не объясняла, просто звала Мару к телефону, всему миру не наобъясняешься. Мара работала косметологом, так что звонков подобных хватало.
Томке заниматься бы, к примеру, баскетболом, да мешала близорукость, а к шестнадцати она еще и полнеть начала. Когда младшая дочь возвращалась домой, Мара выговаривала :*Девушка должна ступать невесомо, нежно, а ты идешь, будто сваи вколачиваешь*.
Но Томка, как ни старалась, все так же ходила и все так же вколачивала.
Интересовали ее, преимущественно, книги, книги не смеялись, не дразнили Спасской башней, не называли мальчиком, с ними было легко и приятно, и они не шептали Мариным голосом в трубку, думая, что Томка не слышит, что все Марины проблемы в жизни из-за нее, и кто знай, что, если бы не эта, так осложнившая жизнь вторая беременность, гляди, и не начал бы Лева бегать на соседнюю улицу от располневшей капризной, бывшей когда – то такой воздушной Марочки.
Стеллочка хорошела, играла на фортепиано, поступила в медицинское училище, во всем напоминала маму, обожателей хватало, но замуж она вышла за Фиму, будущего зубного врача, которого настойчиво советовала Мара.
Томка читала запоем, поступила в дурацкий, по мнению Мары, библиотечный институт, закончила и работала в Областной библиотеке, куда ее пристроил Фима.
Стеллочка же не работала, ей это было ненужно, родила девочку, и с кукольной дочкой, сама такая же кукольная, приходила навещать маму.
У сестер интересов общих не было, находились они, что называется, по разную сторону социальных баррикад. И если Стелла встречала у мамы Томку, то, как и в детстве, хватало ее на несколько дежурных фраз, а затем спешила она с облегчением к обожаемой маме, с которой были они неразлучны.
А Тома хватала очередной бутерброд и уходила в любимый книжный мир, родной и надежный.
И забывала в тот же миг и о кукольной Стелле, и о маме.
Однажды подружки, такие же библиотекарши, как и Томка, уговорили ее пойти вечером в ресторан, чтобы отметить год с начала Томкиной работы.
Томка согласилась, даже второй раз в жизни подкрасила ресницы, надела единственную нарядную юбку, и ей было в ресторане неожиданно хорошо, хотя, конечно, не сравнить с тем счастьем, которое ежедневно она испытывала на любимой работе.
Когда на часах было уже без пятнадцати двенадцать, и девчонки решили, что пора им по домам, к Томке неожиданно подошел Красавец и пригласил ее танцевать.
Томка обомлела, так как до этого танцевала на школьных вечерах только со своей подругой Людой, такой же высокой и нескладной.
Красавец представился :*Гена*, а дальше произошло что-то и вовсе неожиданное – рядом со статным Геной и Томка не чувствовала себя громоздкой.
Мартовский вечер был на удивление приятным, Гена проводил Томку домой, попросил телефон и даже, как это ни странно, перезвонил через два дня.
И Томку закружила, унесла и взбаламутила первая любовь, о которой читала она бессметное количество раз, но мечтать о которой даже не смела.
От поцелуев выскакивало ее бедное сердце, и плакала она каждый раз, когда Гена гладил ее по голове и говорил:* Девочка моя, родная моя*.
Никак не могла Томка понять, как же он ее выбрал, а Гена объяснял, что показалась она ему сразу же естественной, нежеманной, открытой и прямой.
Мара нервничала, говорила дочери, что Генка – русский, что в их еврейской семье это не принято, даже впервые с момента развода позвонила Льву и попросила повлиять на дочь, но ни от Гены, ни от их будущей счастливой семейной жизни Томка отказываться не собиралась и даже пригрозила матери, что выпрыгнет из окна, и Мара смирилась.
Через год материально стало совсем несладко даже зубному Фиме, не говоря уже обо всех остальных, и вскоре все они оказались в Израиле, в городе Хайфа.
Мара немного подрабатывала, жила отдельно от детей.
Фима после некоторых трудностей открыл все-таки свой кабинет.
А вот Тома с Геной ощутили прелести эмиграции сполна.
Бывший инженер Гена пошел работать на стройку под никого и ничего не щадящее солнце. Серые футболки от температуры, пота и выступающей соли за две недели становились белыми.
На улице жара доходила до сорока пяти, плюс находился Гена на плавящихся крышах, да еще и сварочный аппарат грелся в руках, добавляя температуру и сводя с ума.
Генка крепился полгода, а затем нашел самый лучший, по его мнению, выход.
Домой после работы сразу не возвращался, а шел в лавочку попить пивца, шел туда, где такие же, как и он, пролетарии, материли Израиль, судьбу и жару – иногда вместе, иногда по отдельности.
Беременная Томка бегала в лавочку, просила вернуться домой.
Как когда-то Мара, переносила беременность очень тяжело – отекала, страдала, только вот кукситься себе не позволяла, чувствовала себя виноватой перед Генкой и потому, что еврейка, и потому, что жарко, и потому, что Израиль, и даже потому, что, к примеру, сегодня, среда, а не суббота, когда Генка мог, наконец, отдохнуть от того, что тянул на себе еще и неработающую беременную жену.
Ходил он в лавчонку сначала через день, а когда родился Сашка, то уже и каждый день, потому что днем нужно было бомбить на крышах, а жаркими ночами Сашка безостановочно орал.
Ветер еле-еле шевелил занавески на окнах, а кондиционер позволить себе молодые эмигранты не могли.
Томка растила малыша. Чтобы выйти на работу, нашла для него няню на несколько часов в день – Мара сразу же сказала, что состояние ее здоровья не позволяет помогать младшей дочери.
А Генка становился классическим алкоголиком, таким, каких рисовали когда-то в *Крокодиле*. Чужим, жестоким, обозленным, на надрыве заходил домой, орал на Томку, на Сашку.
И жизнь Томина напоминала песочные часы.
С утра вставала вроде ничего, смотрела на родного сыночка, умилялась, убегала на работу – устроилась кассиром в супере возле дома, возвращалась около четырех и начинала поминутно смотреть на часы, определяя для себя – сколько банок пива за Генкиной спиной – если не возвращается до шести, значит, сегодня придет уже совсем в крутом пике.
Бывали редкие минуты, когда Генка пропускал какой-то день, приходил трезвый, тогда можно было домашние заботы обсудить, с Сашкой повозиться, и на Томку в такие дни сходило тихое блаженство, но блаженство это было нечастым, и Томка все чаще выслушивала, как проклятые жиды эксплуатируют простых русских ребят, высасывают из них все соки, чтобы потом выбросить их, использованных,на свалку истории.
Внутри Томки звенела напряженная струна, вибрировала, Томка держалась ради Сашки, ради тех счастливых нескольких месяцев, которые были у нее с Генкой в Белоруссии, все казалось, что муж одумается, ведь не может человек, у которого сидела она на руках, который обцеловывал ее с макушки до пяток, который танцевал с ней в Загсе первый супружеский медленный танец со слезами на глазах, не понять, что уходит что-то самое святое и светлое из их жизни.
И мать, и сестра знали все, но Стеллочку все эти мерзостные моменты не интересовали априори. Она не работала,цвела, некрасивый и тщедушный Фима, до сих пор млевший от хрупкости жены, обеспечивал ей самую достойную жизнь.
А Мара не упускала возможности сказать:* Я же говорила*, и в чем же теперь дочь может ее обвинить?
Они и не виделись практически, хотя Томка знала, что Стелла проводит у матери много времени.
И решилась Томка на развод только тогда, когда в один из вечеров подозрительно трезвый Гена пришел к потрясающему выводу :* Тома, а ведь ты – такая же жидовка, как и вся эта жидовня вокруг. Ты точно так же, как и все эти пархатые еврейчики, трясешься над каждой копейкой, у тебя такой же прелестный шнобелек, как и твоих соплеменников, жаль, что ты не картавишь – чего-то в этой прелестной картине не хватает*.
И вот тут-то и лопнула в Томке струна, которая тянулась в напряжении три года, врачи очень рекомендовали после перенесенного микроинсульта лежать, но где же там, надо было поднимать Сашку, улыбающегося точь-в-точь, как проклятый, когда-то так глубоко и сильно любимый Генка .
Томка отказалась от алиментов, сожгла все Генкины фотографии, и через знакомых узнала, что бывший муж вернулся в Белоруссию.
Ничего у нее при этом известии не дрогнуло, жизнь напоминала колесо, внутри которого надо было бежать без передыху – растить Сашку, работать, обеспечивать, водить ребенка на секции и кружки, заниматься его уроками, его болезнями.
И хорошо, что Томке нельзя было остановиться в ее забеге по всем жизненным кругам и подкружьям, даже депрессии по поводу развода она себе позволить не смогла, потому что были у Сашки отит за отитом, тут не до печали особой.
Прошло пятнадцать лет....
Сашка пошел служить в армию, и теперь Томка осталась совсем одна.Супер ее закрыли, и по совету Фимы пошла она учиться на помощника стоматолога.
А потом Фима и порекомендовал Томку своему знакомому – Виктору, зубному врачу, вдовцу, приехавшему из Аргентины.
Проработали вместе неделю, Виктор пригласил Томку в хороший ресторан поужинать. После того вечера с Геной Тома попала в ресторан впервые.
Томка – высокая, Виктор – ей по плечо, Томка – полная, Виктор – худенький, как воробушек, Томка резкая, а жизнь еще и припечатала, может сказать и отрезать одновременно, Виктор деликатен и, даже можно казать, старорежимен в манерах и обхождении.
Но все это неважно.
Важно то, что Виктор Томке НЕ НРАВИТСЯ.
Вроде бы и собеседник великолепный – интеллигентный и тонкий, все слышит, внимательно слушает, никогда и ни с кем не откровенничавшая Томка выкладывает ему все - и про Генку, и про то, что за пятнадцать лет ни один мужчина к ней даже не приблизился. И нежадный – говорит Томке, чтобы не смотрела на цены и выбирала все, что понравится.
И начитанный – как-то незаметно от Томкиных трагедий перешли к Шекспиру, даже русского *Гамлета* Виктор видел со Смоктуновским.
Течет беседа, вечер заканчивается, а Томка напряженно думает – пригласит к себе или нет.
Приглашает послушать музыку.
У Виктора великолепная пятикомнатная квартира, не то, что съемная Томкина.
Виктор включает Баха,слушают вдвоем, по лицу Виктора ничего нельзя прочесть, Томка же нервничает – что делать, если предложит близость.
Когда-то Генка только смотрел на нее, и сразу потели ладони, бешено забивалось сердце, все расплывалось перед глазами, а когда начинал целовать, то еще и ноги подкашивались.
В одиннадцать Виктор говорит, что, к сожалению, уже поздно, привозит Томку домой, целует руку и уходит.
Томка целую ночь не спит, понимает, что не будет врач просто так целый вечер дарить ассистентке, если не заинтересован в ней.
В ней – в полной, замученной, невыигрышной Томке, забывшей, что такое – мужская близость и сосредоточившейся на обыденных делах – работа, дом, Сашкин приход на побывку, уборка, магазины.
Проходят два месяца.
Ничего не меняется. Вернее, меняется все – вся Томкина жизнь.
Все выходные проводят они с Виктором вместе, это помимо совместных рабочих часов.
Все Томкины желания выполняются моментально – на пикник к морю, пожалуйста, на выставку в Тель – Авив, на здоровье,
Томка захотела собаку – через день дома уже жил бархатный слюнявый шарпейчик Борька.
Несколько раз в неделю ходят к Виктору домой слушать Баха, Вивальди, любимого Томкой Шопена.
Шопен звучит надрывно, и все рвется в Томкиной душе – и Мара, и Стелла говорят ей, что по ней плачет желтый дом – раз в кои веки попался нормальный мужик – не жлоб, не алконавт, пылинки сдувает, на днях замуж позвал, обеспеченный и интеллигентный, или это, возможно, от счастья – предполагает Стелла – у сестры крышу рвануло.
А Томке не по себе – понимает она все головой, а сердце безмолвствует, только хладнокровно отмечает Томка, что и ноги у Виктора тонковаты, и голос жидковат, и пальцы коротки, и весь Виктор,какой он есть, не по сердцу – хоть убейся.
Виктор говорит, что все понимает, что Томку не торопит. А она и сама чувствует, что пользуется хорошим мужиком, любящим ее так, как никто и никогда, включая собственную мать, не любил.
Вот Сашка пришел домой на выходные и приболел, так Виктор примчался, кучу продуктов привез, сказал, чтобы Томка была возле больного ребенка, что ни о чем, так как он рядом, ей теперь думать не нужно, он всем ее обеспечит и во всем поможет.
От этого Томке еще кислее и больнее – от доброты Виктора и его участия.
Снится ей неделю подряд один и тот же сон – как гуляет она по полю с каким – то мужчиной, очень смахивающим на Генку, а он одевает ей на голову венок из ромашек и говорит проникновенно :*Девочка моя,родная моя*... Правда, добавляет потом :*Что ж ты ходишь, как сваи вколачиваешь?*
...Сегодня суббота.
Томка знает, что ровно в десять часов утра позвонит ей Виктор, чтобы спросить, как дела и как здоровье.
И понимает Томка, что она уже привыкла, как привыкают обычно к хорошему, и к любви его, и к вниманию, и к звонкам, что не позвони он – и лишится она чего-то важного, необходимого и дорогого.
И в то же время чувствует Томка, как раздражает ее то, что сегодня, в субботу, позвонит ей в десять часов Виктор, чтобы спросить, как здоровье и как дела...
Зам-мечательная "реальная история", Розочка! Читается на одном дыхании, и призадуматься есть над чем. Как Томке, так и читателю.
Низкий поклон.
мурррррррррррррррр))))))))))
Зам-мечательная "реальная история", Розочка! Читается на одном дыхании, и призадуматься есть над чем. Как Томке, так и читателю.
Низкий поклон.
Мне как-то близка эта история. Оч. психологично, Роза!
Огромнейший спасиб!!!!
Заходите!!!!
Я Вам ещё сказать хотела, что Вы на меня положительное влияние оказали, я стала с большим терпением относиться к своей бабушке, когда узнала, что Вы работаете с такими людьми и у Вас их МНОГО!
И, вообще, я думаю, что выбор между сердцем и умом был когда-то у каждого...
Эт точно:))) И не единожды)))
Рассказ понравился, как и другие твои произведения,Мариночка. Всё, как в жизни, и как в той же жизни, судьба главной героини куда-то да вырулит. И хорошо, что рассказ остановился именно на этом звонке...
Отдаю все оставшиеся баллы (жаль, что их мало). Забираю в избраное.
Тамилуш, любу тебЮ))))
Реалистично, Мариш. Ты - умничка, умеешь преподнести так, что порой до слез, до мороза по коже...
скоро приеду в Москву, отпишусь.
Ирусь, акромя нескольких придуманных вещиц, всё сермяжная правда и есть(((
Стильная, выверенная проза. Легкий язык, эта легкость нелегко дается. Приемчиков не видно, ничего не царапает глаз. Но - дочитал только ради языка. Сюжет малость забуксовал после эмиграции где-то.
что интересно, Максик, доэмиграционная часть мной во многом придумана, что же касается периода после эмиграции, то здесь уже, хоть и в собранном варианте, правда правит бал...
За язык отдельный мерсибчик, очень велика твоя роль в том, что я ударила по прозе))))
Вот ты уж как напишешь, так напишешь!)
ага)))
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальной.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милой, незабвенной,
Повсюду странствует со мной.
Хранитель Гений мой — любовью
В утеху дан разлуке он:
Засну ль? приникнет к изголовью
И усладит печальной сон.
1815
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.