Такая вот тема. Приходит мужик домой и, пока жена не вернулась с работы, садится за стол и начинает себе втыкать в комп. Вдруг видит, из монитора выплывает на облаке старичок, весь из себя такой чинный и в балахоне белом. «Как бы не Бог это был», - мелькает у чувака в голове. Прищуривается он и видит – точно, Бог это.
- Умудрился на небо взобраться, - говорит… Ну, тот, который Бог, – проси у меня, что хошь.
Ясень пень, такое предложение раз в тыщу лет случается, да и то не со всяким. Голова, конечно, кругом. А как иначе? Прикиньте сами, разменяйся тут на что-то пустое, вроде денег или машины какой, а потом всю жизнь кайся. В голове у мужика неожиданно будто что-то щелкает, и выпаливает он очень решительно:
- Хочу, как ты, Богом быть.
А Богу что? Плечами пожал, он же, в натуре, всемогущий. Правда, хмыкнул как-то не очень хорошо и будто отрезал:
- Давай функциклируй.
Потом погрозил пальцем вертевшемуся поблизости ангелу:
- Смотри у меня, доиграешься, - и его, Бога, значит, будто ветром сдуло.
А этот ангел подлетает к мужику, который теперь как бы Бог, и без всякого почтения заявляет:
- Посетителей к нам тут с челобитными набежало хуева туча…
- Но, но, - перебивает его этот чувак, во как сразу он в амплуа начальника вжился, - за языком следи. Херувим ведь ты все-таки, не какой-нибудь чухан из подворотни.
Ангел залупаться не стал, кивает угодливо очень так, а про себя саркастически хмыкает: «Новая метла… Ну-ну». Демонстрирует, значит, что ему все по барабану. И ведь знает, подлец, что его мысли на раз начальством читаются. Оно же, натурально, всезнающее. Однако, не разобравшись толком, что по чем, со строптивым подчиненным в контры вступать мужик передумал.
- Ничего, разрулим, - бодренько так говорит этот, ну, тот, который Богом стал, - поработаем денек другой, а там, глядишь, и выходные наметятся.
- Нет, - ухмыляется в ответ крылатый сотрудник, да так гаденько, как только умеет это делать, самый, что ни на есть прожженный офисный планктон, - по выходным у нас тут самая работа.
«Не все здесь продумано, однако», - цокает, про себя языком мужик, но не стал пока лезть со своим уставом в чужой монастырь. Решил, значит, осмотреться до поры до времени. Ну, и потянулись такие вот деньки: крутится он как белка в колесе, а на конкретно стоящие дела или реформы какие времени нет.
Между тем раз-другой встречаются ему в райских кущах некие сомнительные личности, причем настолько сомнительные, что и в аду бы задумались, если у них подходящая кара для эдаких субъектов. Не приходится удивляться, что у человека исподволь начинает зреть понятное желание навести в своем хозяйстве какой-никакой порядок.
В общем, лопается однажды у него терпение, поскольку понимает он, что кругом налицо неприкрытая сверху донизу коррупция, а в его администрации только делают вид, что в упор не видят никаких прегрешений. Словом, черт знает что в ней творится, и окончательно укрепляется он во мнении твердой рукой навести порядок в этом бедламе. Короче, взыграла у него гордость за свою профессию. В самом деле, Бог он или кто?
И что в результате? Придраться ведь вроде как не к чему: почтение ему сообразно должности всеми оказывается, но все равно чувствует он пятой точкой, что за спиной те же самые лизоблюды над ним потешаются. Одним словом, ни в грош не ставят.
В конце концов, у него опускаются руки, и, наконец, доходит, что он из-за своих крутых амбиций конкретно попал, и обидней всего, что сам напросился управлять этой конторой.
Короче, понимает он, что за всеми небесными делами до земных дел руки никак у него не доходят. А там такое творится, что, если конкретно вдуматься, не только волосы на голове, мозги дыбом встанут.
В один прекрасный день мужик окончательно свирепеет и в таком вот, прямо скажем, взвинченном состоянии нервов решает прикрыть к чертям собачьим насквозь коррумпированную лавочку, а взамен ее создать что-нибудь по-настоящему прикольное. Недолго думая, воздевает он руки, чтоб одним махом прекратить всю эту голимую музыку, но тут откуда-то сверху настоящий Бог как гаркнет:
- Докомандовался, мать твою! – и отвешивает чуваку такого пенделя, что летит тот кубарем на землю.
В полете мужик соображает, что хана ему окончательная приходит, поскольку вскорости на хрен в лепешку разобьется. Однако тут сподобилось некоему сердобольному ангелу поблизости оказаться. Подхватил он на лету уже простившегося с жизнью страдальца, встряхнул слегка и ласково так говорит:
- Разлегся он на столе и в ус не дует, а в кухне, между прочим, третий день кран подтекает…
Мужик вздрогнул от внезапности момента, глаза разлепил и видит, жена рядом, и теребит она, значит, его за плечо.
- Я ж все-таки с работы пришел, – начинает оправдываться он, - за день набегался...
- Ага, прям-таки подвиг с утра до вечера в курилке торчать и перемывать косточки людям.
- Ну, что ты так…
- А то, - рубит с плеча жена, - дел по дому по горло, а он тут без задних ног дрыхнет. Краном, наконец, займись!
Мужик врубается, что, раз речь опять про кран зашла, то спорить с супругой себе дороже, смиряется с напрочь испорченным вечером, берет кой-какой инструментарий и обреченно влечется на кухню, по дороге размышляя с горечью, что у него, что у Бога одни голимые заморочки по жизни, от которых, как видно, никуда никому не деться, так что до таких, чтоб без всяких экивоков, стоящих дел руки никогда у них не дойдут.
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.