Почти в центре городка на узкой улочке, по краям которой росли огромные старые липы, примыкая одним боком к ограде старинного парка, стоял еще более древний дом. Выглядел он, возможно, и на свой возраст, но разве что по стилю, потому как никаких признаков разрухи он не нес, а, наоборот, был весьма ухожен и аккуратен. Сколько помнили его старожилы, их родители и родители их родителей, это был отель. Хозяйка заведения, тетушка Колетт была под стать своему дому, и никто из соседей даже не помнил, как она выглядела в молодости.
Как ни странно, наш отель-бутик, кстати, звался он Фейритейл, никогда не пустовал. Наверное, было что-то притягательное в этом месте, потому что всегда, находилась восторженная семья, желающая остановиться именно тут. Спокойствие, уют и достоинство, исходящее от отеля, и доброе тепло и уверенность, излучаемое тетушкой Колетт, многие тонко чувствующие души замечали сразу и неизбежно попадали под обаяние их обоих.
Сегодня тетушка Колетт не находила себе места. Возилась на кухне, смотрела в окно, словно ожидая кого-то. Тревога не покидала ее. А после обеда она собрала небольшой саквояж, оделась и уехала. Казалось, что от этого поступка в недоумении был даже сам дом. Тем временем поезд довез тетушку Колетт до областного центра, и она направилась по адресу, который предварительно выписала из регистрационной книги отеля. Она не была уверена, но сердце вело ее именно сюда.
– Тетушка Колетт! Проходите, проходите! Какими судьбами! Мы как раз садились обедать! – миссис Мэри радушно приняла нежданную гостью.
После обеда, мистер Мартин поднялся к себе почитать последние новости, хотя гостья однозначно поняла, что послеобеденная сигара привлекает хозяина дома гораздо больше. Оставшись наедине с миссис Мэри, тетушка Колетт аккуратно расспросила ее про малыша Тедди. Да, как они вернулись от нее, он болел, да и сейчас какой-то задумчивый, рассеянный – миссис Мэри даже всплакнула. Тогда тетушка Колетт достала из сумки спичечный коробок и положила его в центр журнального стола, за которым они пили чай…
О чем они потом говорили, вы без труда догадаетесь после короткой истории. Дело в том, что тетушка Колетт была… собирательницей снов. Ну да, именно. Никогда не слышали? Так, может, вы и про волшебников ничего не знаете? Про баньши, про единорогов, про лепреконов? А, слышали… Понятно. Так вот, тетушка Колетт была феей сновидений. Так-то! Каждое изымаемое сновидение должно где-то храниться – это понятно? Тетушка Колетт использовала для этого пустые спичечные коробки. Очень удобно, надо сказать – и складировать, и картотеку вести. Главное, чтоб сны не разлетелись! Если отчужденный сон возвратится к своему снотворцу, это может закончиться весьма плачевно. А если же все сделано грамотно, и сон закрыт в заговоренном ограниченном пространстве, то снотворец всегда чувствует себя лучше – легче, веселей, свободней – даже, если сон и не был плохим или тревожным. Фея же при правильном изъятии сна тоже как-бы получает глоток элексира молодости, так что дело это благое, и обе стороны не остаются в накладе…
Тем временем спичечный коробок почувствовал близость мальчика – он завибрировал и стал мелко подпрыгивать на столике, а из-под крышки заструилось бледно-голубое сияние – это была частичка души мальчика, в одиночестве гулявшая по его сну и попавшая вместе с ним в коробок.
Фея знала только один способ исправить ситуацию…
Много лет спустя в соседнем городке семья Элизабет и Шон Уолш также принимала нежданного гостя. Им был новый владелец отеля Фейритейл, мистер Эдвард. Ну как новый? Дядюшка Эдвард отелем владел давно, он сам был уже в весьма почтенном возрасте, а тетушке Колетт он приходился племянником (во всяком случае так она его представила соседям).
– Ну не томите, дядюшка Эдвард! – миссис Элизабет и мистер Шон слушали гостя очень внимательно, а маленькая Дебора беспокойно дремала в кресле у камина.
Мистер Шон достал трубку изо рта:
– Лизи, я, кажется, знаю, к чему клонит мистер Эдвард, точнее фейри Эдвард, бывший мальчик Тед.
Дядюшка Эдвард широко улыбнулся:
– Вы совершенно правы. И нам всем очень повезло, что вы выбрали мой отель, иначе маленькая Деби все время не находила бы себе места, а взрослая Дебора жила бы с чувством вечной тревоги и неудовлетворения. Дело в том, что душа феи иногда попадает в оболочку обыкновенных людей, и это губительно для обеих сторон. Но сейчас мы все исправим. Заключим ученический договор, который приравняет Деби к феям, и обитательница коробка сможет вернуться к хозяйке. А в первый день совершеннолетия вы приведете Дебору ко мне, как когда-то моя мама привела меня к тетушке Колетт, осчастливив тем на всю жизнь.
Коробочка на столе засветилась и радостно подпрыгнула.
От "Много лет спустя в соседнем.." и далее я окончательно запуталась, и почему то не было желания попытаться распутать. Прости, но по-моему, что-то тут не получилось.))
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.