Накануне приснопамятных девяностых годов, не к ночи они будь помянуты, коротал я отпуск на турбазе в Прикарпатье, в часах полутора езды на рейсовом автобусе от лишенного всяческой суеты городка Коломыя.
Неподалеку от моего места отдыха в селе, живописно расположившегося на берегу горной речки, стояла новенькая, прям-таки с иголочки, церковь «одноглавка». Ну и конечно, я тут же загорелся желаньем взглянуть на тамошние иконы.
Увы, внутренние стены храма только-только готовились покрыться фресками. Кругом стояли леса и лишь над царскими вратами иконостаса, как и положено по канону, красовалась «Тайная вечеря».
Красовалась-то она красовалась, только вот мне в голову никогда не могло прийти, что придется увидеть в православном храме на месте образа многократно уменьшенную копию одноименной картины Леонардо да Винчи, которая никогда иконою-то не считалась.
Пробравшись под лесами поближе к иконостасу, я разглядел получше творение неизвестного изографа. Несомненно, некоторые способности к живописи у него присутствовали, но, так сказать, на домашнем уровне. Не это, однако, делало чужеродным его детище в этом храме. Похоже, он никогда не давал себе труда задуматься, что в церкви икона не для того, чтобы любоваться изображенным на ней сюжетом, а единственно ради содействия человеку сосредоточиться на горнем, приблизиться к нему. Не должна она отвлекать от молитвы, а наоборот, помогать посвятить себя полностью ей.
Должно быть по этой причине сюжеты икон не очень-то замысловаты по содержанию, которое довольно-таки строго нормировано. Так что художнику негде особо разгуляться. Однако однообразие сюжетов и скупость образов с лихвой возмещается умением живописца придать цельность линиям и гармонично сочетать цвета красок, чтобы потом придать глубину чувств предстоящему перед иконой верующему человеку.
Непростое это дело. Потому-то, прежде чем брать в руки кисти иконописец приводит себя в некое молитвенное состояние, в котором и пребывает во время работы. От того и рисует он не лица, а лики.
Пока я примерно так размышлял, рассматривая результат трудов неизвестного ремесленника от кисти, с лесов спустился щуплый молодой человек в перепачканном красками мятом костюме и поинтересовался:
- Нравится?
Обижать незнакомца с ходу не хотелось, и я ответил насколько сумел уклончиво:
- Необычно как-то. Вообще-то Леонардо рисовал картину, а никак не икону.
Паренек коротко прыснул в кулачок и весело сказал:
- Ничего, пусть привыкают аборигены к цивилизации.
- Раньше никогда не писали для церкви? – полюбопытствовал я.
- Приходилось. Ничего хитрого.
Я не стал спорить, а горе-иконописец продолжал:
- Халтура, как халтура – почему бы не заработать?! Сижу поэтому тут вторую неделю. Надо бы хоть на денек к себе во Львов съездить.
На том разговор между нами иссяк, и я вышел на улицу, сделал несколько шагов, обернулся и, взглянув еще раз на церквушку, хмыкнул, эк, мол, суетность над горним верх берет, а потом неожиданно в голову мысль пришла, ничего-де хорошего стране не светит при таком умонастроении человека, расписывающего иконостас православной церкви.
Дурацким тогда в силу своей обобщенности показался мне этот довод, но ведь, как в воду смотрел.
Спорное утверждение насчет того, что творчество иконописца сводится только к цельности линий и гармоничности красок. Прежде всего, в иконах есть особый символизм. Почитайте, например, о Троице Андрея Рублева: каждая деталь что-то обозначает. Есть иконы, смысл которых мне непонятен. Например, у меня есть бумажная иконка, которую оставила мне родственница (это, разумеется, копия большой иконы), на которой Богородица с младенцем изображена над горой, на горе отпечаток ноги - что означает этот символ, мне не удалось найти. (Может, вы знаете?) В иконописи есть свои правила, например, обратная перспектива: Дева Мария на упомянутой иконе больше горы, хотя находится за горой. В общем, не все так просто. Сейчас иконописи учат отдельно. Я как-то общался с художником, который занимается таким обучением - он всю жизнь писал иконы, чаще всего, конечно, делал копии.
Вероятно, у Вас копия "Почаевской" иконы Божией Матери. На камне след Богоматери. След связан с легендой, якобы два инока и пастух видели видение Пречистой Девы на камне, на котором остался ее след.
Да, действительно, спасибо. Причем, на этой иконе Богородица изображается как в короне, так и без короны.
По католической традиции в знак особого почитания икона коронуется.(Коронация икон — особый литургический чин в Католической Церкви, который совершается над особо почитаемыми иконами)
На некоторых православных иконах Дева Мария в короне, на той что у меня тоже. Хотя икона точно православная.
Тут я развожу руками, хотя какая-то подоплека, скорее всего, наличиствует.
Да в общем-то не удивительно, если иногда Деву Марию называют Царицей Небесною. Еще сразу на ум приходит Державная икона Божией Матери, которую монархисты считают символом возрождения монархии, ибо на ней Дева Мария изображена в короне, и обнаружили, как принято считать, эту икону в день отречения Николая II. Но есть и другая трактовка: земная монархия на Руси закончилась, теперь все в руках Царицы Небесной.
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.