Время и место действия: начало двадцатого века. Санкт Петербург, литературный салон в котором происходят поэтические чтения.
Действующие лица: начинающая поэтка Анна, начинающая поэтка Марина, господин В, господин И, смешливые курсистки, поэтессы без имени , но с амбициями, поэты с именем, но без амбиций, ПРО и
Зинаида Гиппиус в качестве приглашённых звёзд.
Акт первый. Действие первое.
Начинающая поэтка Анна читает, протяжно и подвывая: Когда б вы знали из какого сора растут стихи, не ведая стыда, как жёлтый одуванчик у забора, как лопухи и лебеда...
Господин В: ах, как это мило. Браво Аннушка. Свежо, красиво и всё в тему - и одуванчик, и лопухи, и даже лебеда
Господин И: Да, Аннушка, конечно же браво, но всё не так уж и браво, если быть предельно откровенным. Лопухи - да, согласен.
Одуванчик - ну возможно. Даже забор где-то около, хотя заборы бывают разные. Есть деревянные, а есть и из профнастила. Чушь написали вестимо, но и здесь я, наступив себе и своей песне на горло, попробую натянуть
сову на глобус. Но вот с лебедой даже сова мне не в силах помочь. Потому что не наше это всё. Потому что все люди как люди, а она суперзвезда. Потому что декольте. Совершенно непозволительное декольте.
Господин В: это вы конечно правы, только вы лебеду с Лободой путаете.Но даже если и так, однако же Рамштайн...
Начинающая Аннушка: господа, но ведь стишок о поэзии...
Господин И: отойди , глупышка, не видишь у нас серьёзная заруба с господином В намечается
Смешливые курсистки озорно заливаясь смехом: а у нас пародь
Читают хором: хор ревущих дроздов словно рёв поездов...
Начинающая Аннушка: милые мои, ну при чём здесь дрозда и поезда? При чём здесь Лобода, У меня же поэзь про поэзию
Смешливые курсистки которых уж не остановить: он не дрозд, не певец — всем синкопам дроздец
Начинающая поэтка Марина где-то из угла кричит - затерянным в пыли по магазинам, где их никто не брал и не берёт, моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд - но
в бушующей какофонии веселья и критики её никто не слышит.
Как драматургическая прима этого клуба я решительно протестую против появления конкурентов!!! И вообще, Владимир, вы подвергаетесь распространенному заблуждению, что поэт понимает, о чем пишет. Только заботливый сонм критикующих в состоянии обстоятельно, по пунктам разъяснить творцу, чего он натворил на самом деле. Ну вот кто б запомнил островскую. Катерину, если б господин Добролюбов не наградил ее погонялом луч-света-в-темном-царстве? Конечно, и у нас бывают разногласия и разночтения. Но. Чем больше споров, тем круче истина, которая в них родится.
Это да, Валерий) Это определение верно не только в отношении поэтов, но и таких инженеров-недоучек с мотором как я) Более того, я уверен в том что наличие сонма критиков, пересмешников и искателей скрытых смыслов, в творческом плане не менее, а иногда и более значимо, чем роль человека, написавшего исходный текст. Это здорово что на Решетории есть неравнодушные и умеющие не только творить , но и соучавствовать в творчестве товарищей)
Задатки драматурга на лицо, хотя забыли ручных комовояжоров и профурсеток(шутка)...
Можно чуть дожать на психо-соматику...
Никогда бы не подумал о таких в себе задатках, но спасибо большое, Мераб) Буду дожимать)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.