Заяц Иванович долго не мог заснуть. То переворачивался с боку на бок, то вытягивался в струнку и тут же вскрикивал от пронзающей левую голень судороги. Его длинные бело-розовые уши очень некстати подминались головой, причиняя боль и неудобства. Приходилось вытаскивать их руками и распрямлять, укладывая на синей в ромашку наволочке.
В соседней комнате на старом диване не спала Зая, жена Зайца Ивановича. Она лежала на правом боку, зарывшись носом в подушку, и тихо всхлипывала. Сон никак не шел, сознание рисовало всякие ужасные картины, от которых еще сильнее хотелось плакать.
Накануне вечером, когда Заяц пришел с работы, жена заметила на шерстке его шеи пятна бордовой губной помады и учуяла запах незнакомых сладковатых духов. Зая не знала, как реагировать, ведь с ней такое происходило впервые. Устраивать скандал и посуду бить — не хотелось, но обида и ревность распирали Заю изнутри и мешали дышать.
Она поставила тарелки с едой на стол, сама села напротив мужа, и, стараясь быть невозмутимой, произнесла:
— Дорогой, ты ничего не хочешь мне сказать?
Заяц замялся, положил на стол вилку и хлеб, и, не поднимая глаз на жену, пробормотал:
— Я... да... сейчас. Хочу, да. Гм... Так вот, Зая, я тебе изменил. Прости, если сможешь.
Заяц Иванович опустил голову. Перед его взором предстал капустный лист, на котором лежала нетронутая морковная котлета. Как будто откуда-то издалека донёсся громкий вздох жены и беспомощное:
— Так...
Её лицо побелело, слова застряли в комке, подкатившем к горлу, Зая вскочила из-за стола и, прикрыв лицо руками, выбежала из кухни.
Заяц не стал успокаиваить жену и продолжал сидеть, уставясь глазами на котлету, которая вдруг стала приобретать очертания женщины. Из котлетного сгустка как бы вытянулись ножки и ручки, затем голова с длинными кокетливыми ушками. Капустный лист обернул фигурку и превратился в длинное нежно-салатовое платье.
"Заюха, — сказал про себя Заяц Иванович, узнав в женской фигурке свою секретаршу, — ах ты, шельма! Соблазнила и сейчас продолжаешь? Вот тебе, вот тебе!" Он пытался нанести вилкой удар по котлетной Заюхе, но та ловко уворачивалась.
Заяц встал из-за стола, достал из бара бутылку водки, из серванта — две рюмки, и снова сел. Ловким движением налил жидкость поровну в обе рюмки и поставил одну себе, другую — Заюхе.
— Давай выпьем, стерва! — усмехнувшись сказал Заяц. Заюха сидела на краю тарелки, элегантно сложив ножки, одну на другую. Затем она грациозно встала и прислонилась к рюмке, которая была с неё ростом.
— Ты пей, а я буду смотреть, — сладким голосом пропела морковная Заюха.
Заяц опрокинул рюмку себе в рот, крякнул и закусил свежим огурчиком. Потом ещё одну, и ещё...
— Ничего ты не понимаешь, — говорил он пьяным голосом, — я же с тобой просто так, от скуки. В общем, на меня нашло. На нас, мужиков находит иногда. И хде ты взялась на мою холову... Ты... А я Заю люблю, да, у нас дети. Хоть и взрослые уже. И внуки. Понимаешь? Да ни черта ты не понимаешь, кукла секретаск... секретарская. Уволю. Или. Ну не знаю.
Заяц опрокинул в себя ещё одну рюмку водки и хотел закусить котлетной Заюхой. Но та опять увернулась.
— Ты поосторожней, шеф! А то платье порвешь. Где я тебе капустных листков ещё найду? Или выпишешь со склада?
— Не-а, не выпишу. Будешь холая ходить! Ха-ха-ха!
Вдруг глаза Зайца Ивановича наполнились слезами, он взял морковно-котлетную фигурку в руки и, чеканя слова, спросил:
— Знаешь, что паршиво?
— Что?
— Всё.
— И как теперь?
— А хрен его зна...
Забыв на мгновение, что в руке у него морковная Заюха, Заяц в отчаянии сжал пальцы и услышал, как чавкнула котлетная субстанция, завёрнутая в капустный лист.
— Заюха, тебе капут! — усмехнулся Заяц Иванович и закусил с ладони морковно-котлетной массой. Затем с невероятными усилиями заставил себя принять душ и как-то даже немного протрезвел. Лёг спать и не смог заснуть. Долго ворочался, обдумывая предстоящий разговор с женой. Укладывал норовящие подвернуться уши, ойкал от судорог. Под утро сон его сморил.
Он проснулся от мелодичного звона посуды и звуков льющейся из крана воды. Встал, оделся в домашнее, прошел на кухню. Невыспавшаяся Зая мыла тарелки, вилки, рюмки, протирала их и ставила в шкаф. Заяц подошёл и тихо так "проскулил":
— Зая, прости меня. Бес попутал. Ну не Волк я, а просто Заяц. Седина в бороду и всё такое. Ну что мне сделать, чтобы ты простила?
Зая повернулась к нему, и он увидел заплаканные глаза, такие родные-родные.
— Я прощу тебя, Заяц. Наверное. Но не сейчас. Нужно время. А что делать, ты знаешь. Вернее, чего не делать. Садись, завтракай. Смотри, чтобы на работу не опоздал.
— Спасибо, Зая! — немного отлегло от сердца. Пусть через время, лишь бы не гнала и не плакала. — А можно тебя попросить об одной вещи?
— О какой?
— Не готовь больше морковные котлеты, хорошо? Пожалуйста...
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.