Жили-поживали у бабушки Дуси под полом две серые жилички - Мыша-Маша и Крысь-Крися. Обычно их баба Дуся и не замечала. Но когда они начинали сильно баловаться, и бегать друг за другом, баба Дуся говорила
- Крысь - брысь! Мыша - тише!
И они затаивались.
А баба Дуся, сидя в скрипучей качалке, поправляла ветхий клочкастый плед, укрывающий её истоптанные ноги, сердито бормоча набирала спущенные петли, и при этом, в такт движению кресла, всё время подрагивала седой головой с седой и жиденькой гулей на затылке.
(Качалка эта досталась бабе Дусе в наследство от тех времён, когда грабил разгулявшийся заводской народ барский дом. Кто её притащил старуха не помнила, знала только, что мебель эта заводчиков князей Голицыных. Много тогда барских вещей разошлось по селу. У кого столик с вычурными гнутыми ножками. У кого блюдо под визитки. А где и серебро столовое.)
Пока старушка сердилась Крысь-Крися и Мыша-Маша незаметно выглядывали каждая из своей, выгрызенной в плинтусе дверцы, поблёскивая тёмными бисерными глазками (у Крыси побольше, а у Мыши помельче), и ждали когда баба Дуся отложит вязание, встанет, покряхтывая, со своей вскрикивающей качалки, и шаркая изношенными серыми войлочными тапками, отправится за печку, откуда, пошуршав и слегка погремев, вынесет старую неглубокую глиняную плошку с зазубренной каёмкой, полную тёплого молока, да несколько скорченных корок от сухой лепёшки.
- Нате, ешьте, постояльцы бесплатные! Только не шуметь. И чего не надо не грызть. Смотрите мне.
После этого баба Дуся, тяжело переваливаясь, шла в красный угол, к своему богу. Чиркала спичкой, зажигала огонёк в стеклянной тусклой лампадке. Старое, всё в пятнах, скло начинало мутно светиться, светлячок огня извивался и слегка коптил, а старуха ещё больше кряхтя и даже охая, становилась на пол на колени, и поднимала глаза к образам.
Бог смотрел сверху вниз, как баб-дусин отец в её детстве, но так был при этом красив и справедлив, и волосы его на иконе были такими волнистыми, пышными, а глаза добрыми, всё понимающими.
Сколько грехов у старухи? С гулькин нос. Но память, память...
Просила она бога простить ей то, что сама за всю жизнь простить себе не смогла. Жизнь-то длинная, грехов-то, грехов набралось. Так может хоть он простит? Ерунда, скажет, Дуся, забудь.
Просила о давно ушедших. Чтоб там, на небе, не очень строг был к ним.
К мужу её Степану.
Но за него вроде бы и просить нечего - на войне погиб, за страну, за неё, сцепив зубы полз по эстонской земле, дважды раненый, скреплял обрывы телефонного провода, давал связь. Умер в медсанбате, в деревне Сараверы, все грехи искупил какие были. А ведь мог отсидеться, из военкомата города Молотов направлен был на фронт писарем за замечательный чёткий и ровный почерк, но не по нему это было. Под Ленинградом получил "За отвагу" после разведки. В 1944 году в Эстонии связь тянул, себя не поберёг.
За мать с отцом просила, что жизнь ей дали.
Одиннадцать детей они родили, девки все выжили, мальчишки младенцами уходили, вот где беда.
И тоже ведь - трудились всю жизнь, все руки в работах стёрли, не воровали, родных не объедали, чужих не обманывали.
Отец её, когда уходил, сказал матери
- Даю тебе сроку в семь лет, без меня на земле пожить. После к себе заберу. И что? Так и получилось. Через семь лет после отца ушла мать бабы Дусина.
Жили честно. Грешили мало. А напомнить о них хочется. Не знаешь ведь как там, на небе, какие порядки.
За сына Семена. Ой, вот за этого хоть до смерти молись-отмаливай. Напутал в жизни, нарвал, нёсся по судьбе, как заполошный, трезвый - добрым был, ласковым, что котёнок, а пьяным - хоть святых выноси, всё крушил вокруг себя, никого не жалел, и себя в первую очередь, наделал дел - концов не сыскать. А всё равно хочется матери - хоть здесь счастья не нашёл, так пусть бы там ему, бестолковому, покоя.
- Ты уж, господи, не держи на него зла, такой уродился. И чей умысел? Прости его, дурака.
Лампадка коптит слегка, потрескивает, огонёк колеблется, душно, приторно пахнет горелым маслицем. Мыша с Крысью замерли у плошки, на бабу Дусю поглядывают тихонько, словно понимают больше чем положено им, бездушным.
О чём ещё просить? Возраст такой, что не мужа подруги своей, не жены друга ...
Вот ещё - "Хлеб наш насущный дашь нам днесь..." Это понятно. Но с этим каждый день сама потихонечку - топ-топ, шарк-шарк, огород, коза, кухня. Справляется баба Дуся.
А. Главное! Чтобы войны больше не было, Господи! Всё остальное по силам человеку.
Вот вроде бы и всё тебе, Боже, рассказала. Поделилась как день прошёл. А что тот день? Только потопала, да полопала, а уже и спать пора... Значит, до завтра, Господи, если встану.
Ох как трудно с колен-то подниматься, кряхтит баба Дуся, стонет, Мышу Машу, да Крысу Крисю совсем испугала, те в норки свои быстренько - шмыг, и опять лишь носы-усы, да бисеринки глаз торчат из тёмного.
Поднялась, теперь до кровати дойти бы.
- Эх, грехи тяжки - толсты ляжки, ты - бежать, они мешать... Тьфу-ты, что в голову лезет! И это после чистой-то молитвы. Ты уж прости меня, Господи, не со зла ведь, а от слабости...
Ложится в пышный, многослойный - из старья да перинок с подушками, пирог кровати, вздыхает, ворочается, ищет места поудобнее. Скрипит, цвыкает, ходит панцирная сетка, отражается в шишечке, украшающей кроватную спинку, блинчик луны.
- Ох, ты, господи, ставни то не прикрыла. Да и ладно, небось не унесут, кому я нужна.
Мыша с Крысей смелеют, шмыгать начинают, да скрестись погромче.
- Ну-ка тише вы, чтоб я вас не слышала! Много воли возьмёте - кота заведу, будет вам тогда...
Ночь над селом, над близким угрюмым еловым лесом, над речкой, дробящей луну, над старой плотиной железоделательного завода князей Голицыных и баронессы Бутеро-Родали Варвары Петровны. Давно уж нет их, хозяев, а остатки завода да плотина всё стоят.
И речка Кусья всё так же течёт по бывшему заводскому посёлку. Покачивается навесной мост. Поздний кто-то прошёл...
"На небо Орион влезает боком,
Закидывает ногу за ограду
Из гор и, подтянувшись на руках,
Глазеет, как я мучусь подле фермы,
Как бьюсь над тем, что сделать было б надо
При свете дня, что надо бы закончить
До заморозков. А холодный ветер
Швыряет волглую пригоршню листьев
На мой курящийся фонарь, смеясь
Над тем, как я веду свое хозяйство,
Над тем, что Орион меня настиг.
Скажите, разве человек не стоит
Того, чтобы природа с ним считалась?"
Так Брэд Мак-Лафлин безрассудно путал
Побасенки о звездах и хозяйство.
И вот он, разорившись до конца,
Спалил свой дом и, получив страховку,
Всю сумму заплатил за телескоп:
Он с самых детских лет мечтал побольше
Узнать о нашем месте во Вселенной.
"К чему тебе зловредная труба?" -
Я спрашивал задолго до покупки.
"Не говори так. Разве есть на свете
Хоть что-нибудь безвредней телескопа
В том смысле, что уж он-то быть не может
Орудием убийства? - отвечал он. -
Я ферму сбуду и куплю его".
А ферма-то была клочок земли,
Заваленный камнями. В том краю
Хозяева на фермах не менялись.
И дабы попусту не тратить годы
На то, чтоб покупателя найти,
Он сжег свой дом и, получив страховку,
Всю сумму выложил за телескоп.
Я слышал, он все время рассуждал:
"Мы ведь живем на свете, чтобы видеть,
И телескоп придуман для того,
Чтоб видеть далеко. В любой дыре
Хоть кто-то должен разбираться в звездах.
Пусть в Литлтоне это буду я".
Не диво, что, неся такую ересь,
Он вдруг решился и спалил свой дом.
Весь городок недобро ухмылялся:
"Пусть знает, что напал не на таковских!
Мы завтра на тебя найдем управу!"
Назавтра же мы стали размышлять,
Что ежели за всякую вину
Мы вдруг начнем друг с другом расправляться,
То не оставим ни души в округе.
Живя с людьми, умей прощать грехи.
Наш вор, тот, кто всегда у нас крадет,
Свободно ходит вместе с нами в церковь.
А что исчезнет - мы идем к нему,
И он нам тотчас возвращает все,
Что не успел проесть, сносить, продать.
И Брэда из-за телескопа нам
Не стоит допекать. Он не малыш,
Чтоб получать игрушки к рождеству -
Так вот он раздобыл себе игрушку,
В младенца столь нелепо обратись.
И как же он престранно напроказил!
Конечно, кое-кто жалел о доме,
Добротном старом деревянном доме.
Но сам-то дом не ощущает боли,
А коли ощущает - так пускай:
Он будет жертвой, старомодной жертвой,
Что взял огонь, а не аукцион!
Вот так единым махом (чиркнув спичкой)
Избавившись от дома и от фермы,
Брэд поступил на станцию кассиром,
Где если он не продавал билеты,
То пекся не о злаках, но о звездах
И зажигал ночами на путях
Зеленые и красные светила.
Еще бы - он же заплатил шесть сотен!
На новом месте времени хватало.
Он часто приглашал меня к себе
Полюбоваться в медную трубу
На то, как на другом ее конце
Подрагивает светлая звезда.
Я помню ночь: по небу мчались тучи,
Снежинки таяли, смерзаясь в льдинки,
И, снова тая, становились грязью.
А мы, нацелив в небо телескоп,
Расставив ноги, как его тренога,
Свои раздумья к звездам устремили.
Так мы с ним просидели до рассвета
И находили лучшие слова
Для выраженья лучших в жизни мыслей.
Тот телескоп прозвали Звездоколом
За то, что каждую звезду колол
На две, на три звезды - как шарик ртути,
Лежащий на ладони, можно пальцем
Разбить на два-три шарика поменьше.
Таков был Звездокол, и колка звезд,
Наверное, приносит людям пользу,
Хотя и меньшую, чем колка дров.
А мы смотрели и гадали: где мы?
Узнали ли мы лучше наше место?
И как соотнести ночное небо
И человека с тусклым фонарем?
И чем отлична эта ночь от прочих?
Перевод А. Сергеева
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.