Прошло три недели после окончания круиза. Дочь устроила бойкот после того, как узнала, что больше встречаться с олигархом я не собираюсь. Рита хоть и не лезла с нравоучениями, но по всему было видно, что и она не одобряет моих намерений. Телефон то молчал по несколько дней, то разрывался от настойчивых звонков Василия. Иногда я отвечала. Просто так. Ради разнообразия.
— Но почему ты не подходишь к телефону?! Я ведь с ума схожу от неизвестности, — пенял мне бывший сосед по «Максиму Горькому». — Я уже объяснял тебе, что не всегда имею возможность нормальной связи, в тайге не везде ловятся даже самые крутые операторы сотовой связи. А ты в позу встаешь, обижаешься. Да?
— Вовсе не обижаюсь… — цедила сквозь зубы. — Мне просто некогда болтать… Работы много, Катька требует усиленного контроля…
— Нет, не верю, с тобой что-то происходит. Что? Ответь.
Я в таких случаях чаще всего тихо отключалась, а потом ночью беззвучно ревела в подушку.
К моей большой радости, мужу подруги предложили выгодный контракт, и они всей семьей улетели на два года в командировку на другой край света. А я настояла на переезде в Риткину квартиру на время их отсутствия. Очень уж мне не хотелось, чтобы Василий появился на нашем пороге, — узнать мой адрес для человека со связями совсем не трудно. Сим-карту я тоже сменила, так что звонки Василия прекратились, и мы зажили почти прежней жизнью.
***********
Время близилось к полуночи, а дочери все не было. Такое случилось впервые. Обычно Катька предупреждала, если приходилось где-то задерживаться. Но сегодня ее телефон упорно хранил молчание, как старая дева свою честь, которая вообще-то никому и не нужна. «Недоступен, недоступен, недоступен…» — монотонно твердил из трубки металлический голос. Тупо и недоуменно на мои вопросы отвечали и дочерины подружки. Никто даже предположить не мог, где она может находиться в такой поздний час.
— Катька, Катька… И что мне делать? Начинать обзванивать больницы и морги? Ну, появись, позвони… пожалуйста, доченька…
Я уже раз десять раскладывала карты — ничего страшного они не предрекали, но тревога все равно методично колотила по вискам, а воображение визгливой и склочной бабой, которую невозможно прервать в ее словесном потоке, рисовало картины одну ужаснее другой.
Подушка добросовестно сносила мои удары и впитывала слезы. Они лились ручьями, я ничего не могла поделать с собой. Видимо, такова участь всех родителей. Переживания никто и никогда не отменит. И никакое провидение свыше не остановит поток боли, вливающийся в сердце при одной лишь мысли, что с твоим ребенком может произойти что-то плохое. Вот я и тряслась осиновым листом, готовая сорваться по любому звонку, лететь хоть на край света…
— Лишь бы у Катьки ничего не случилось, лишь бы она вернулась домой, лишь бы была целой и невредимой, лишь бы…
Преломлением сквозь собственные причитания я услышала скрежет ключа в замочной скважине.
Дочь была пьяна. Безобразно и невыносимо пьяна. Она глупо улыбалась, сползая по стене в прихожей, оставляя шлейфом на обоях подол платья, зацепившегося за крючок для сумок. Платье задралось почти до груди, оголив худые девичьи ноги, беспомощно разъезжающиеся в стороны, а красная полоска кружевных трусов больно резанула по глазам.
— Мам, мам, плохо… Мне так плохо… Я не хотела… Он такой хороший… Только ради тебя… Ма-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ам…
Я не вслушивалась в бессвязные Катькины блеяния, стояла столбом, не в силах оторвать взгляда от ядовитых стрингов, вспоминая недавнюю беседу с дочерью.
Катька тогда поучала меня:
— Соблазняя мужчину, нужно выглядеть эротично. Вот я в одном женском журнале прочитала, что красный цвет очень сильно влияет на мужскую психику. Правильно подобранное белье — залог успеха. Так что, Любаня, прикупи себе в секс-шопе эротичный комплектик непременно яркой красной расцветки. Обилие кружев и бантиков — обязательно.
Я только посмеялась в ответ: «Ведь до белья еще должно дойти дело» — и спросила дочь: «А может, стоит приобрести весь гардероб одной цветовой гаммы?» Потом мы сошлись на том, что верхняя одежда может быть любого цвета, но обязательно с таким вырезом, чтобы бретельки белья как бы ненароком выглядывали — на обозрение обольщаемому. И вот теперь передо мной сидела моя несовершеннолетняя дочь, одетая именно таким образом, точь-в-точь, как мы планировали экипировать меня.
Тут наконец-то до меня дошла Катькина фраза «только ради тебя». Что ради меня? Где ради меня? С кем ради меня? И главное, зачем ради меня? Я стала тормошить дочь, но она уже практически спала. Пришлось транспортировать ее в комнату, раздевать, укладывать, смывать макияж. Катька не сопротивлялась, так крепок был ее сон. Почти до рассвета я просидела у дочериной постели, и только с первыми лучами солнца меня сморил сон.
— Что это такое было вчера? — строгим тоном директрисы элитного лицея начала я утренний допрос.
Катька сидела с помятым лицом, сонная, недовольная.
— Ничего, — дочь пожала плечами и отхлебнула кофе.
— Ничего?!
Я, наверно, разбудила всех соседей — орала одновременно истошно и визгливо. Даже несколько тарелок со злости разбила об пол (прости, Рита!). Катька лениво отмахивалась, не возражая, но и не оправдываясь.
Когда мой пыл угас, дочь потупила взор (это она умеет, знает отходчивый характер мамочки) и тихо прошелестела:
— Больше не буду… Прости…
Свое слово Катька сдержала, действительно — подобных выходок больше не повторялось, но через два месяца я стала замечать за дочерью странности. Она стала часто закрываться в ванной, чего раньше ей бы даже в голову не пришло. И аппетит у нее изменился, и предпочтения в еде стали удивительными. То лимоны покупала килограммами и поглощала их, то вдруг набрасывалась на соленые огурцы. Вскоре мои подозрения подтвердились — дочь беременна.
— Боже! Тебе всего шестнадцать! Ты исковеркаешь свою жизнь.
— Ну не избавляться же от дитя?
Невозмутимость дочери бесила. А больше всего раздражало, что Катька не хотела назвать имени отца ребенка.
— Даже под пытками ты ничего не узнаешь. Мусь, он случайный человек. Просто спонсор. Или донор, если тебе так больше нравится.
— Тоже мне, Зоя Космодемьянская! Никто тебя не собирается пытать. Как у вас сейчас все просто. Ты хоть понимаешь, что любому ребенку нужен отец? И твой — не исключение. Это очень важно.
— Ну, ты и насмешила меня, Любаня. Вот и нет! Не каждому ребенку нужен отец! Моя жизнь, — дочь назидательно ткнула пальцем в свою грудь, — яркий тому пример.
А ведь права чертовка. Вырастила же я Катьку одна. И внука или внучку поднимем. А ничего! Справимся. Документы на перевод на заочное обучение в выпускном классе мы уже подали. С экзаменами дочери помогу, как смогу, сама. В крайнем случае придется обратиться к моей матери — вызвать ее в Москву на помощь. Не откажет. Как-никак, с правнуками возиться — не чужими детьми заниматься. Она у меня — педагог, профессионал.
а вот интересно - предполагалась продолжение любовной линии Любани? Читатель ждал?))) Спасибо.
Чего не было, того не было.
Неужто Василий!?
Хорошая мысль! Над ней стоило подумать)) Шучу, думала, конечно. А ты прям Холмс, дорогая. Но... интрига впереди... Впрочем вчера дописала финал. Точка поставлена... в 17 главе)))))))
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.