Философия целый век бьется, напрасно отыскивая смысл в жизни, но его — тю-тю: а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует
Королева, друзья, выкладываю быстро написанный текст, ибо не было времени работать над ним и в ближайшее время не будет, а на турнир хочу поспеть. Три стишка, помещенные здесь, не очень-то складные, но зато, зуб даю, аутентичны, в смысле, не были придуманы, а пришли тогда, давно, как-то сами собой.
Вторая половина 80-х, начало 90-х. Достроились коммунизма. Рейган сказал, мол, жрать не дам и «обвалил» нефть, и… приехали… идёт «перестройка». Талоны на сахар, водку, муку, чай и т.п., пустые, чисто вытертые прилавки в магазинах, украшенные лишь баночками с детским питанием, а по домам - мешки с сухарями на шкафу, в кладовке – коробки с тушёнкой и водкой. «Ветер перемен» тревожно попахивает гарью.
Ранняя весна. Мы, учителя, а точнее, училки, порой (по субботам), перебираем подгнившую картошку на овощебазах, за что нам позволяется унести сколько-нибудь домой. И работаем, учим, как обычно, не унываем и дышим чуть свободнее, и надеемся, и дети… что ж, дети, как дети…
Шумит большая перемена,
ликует маленький народ,
зачуханная наша смена
бежит, толкается, орёт.
Вот у окна - возня и вопли,
звенит разбитое стекло,
дебил, размазывая сопли,
глдит затравленно и зло.
Малютка, я ль тебя обижу?
Сквозь водку, нищету, войну
ты просочился, вылез, выжил…
Господь, спаси мою страну…
Я, новичок в школе, восхищаюсь – неожиданно для себя, ибо тогда и в массовом, и в моём, снобистском, сознании, почти уже созрел стереотип училки, как загнётной тупой истерички – да, восхищаюсь моими старшими коллегами; их профессионализмом, сердечностью и самоотверженностью по отношению к детям.
В школы из Германии поступает гуманитарная помощь в виде старой, но чистой, а иногда и совсем новой одежды, игрушек, сухого молока, круп, мыла, стирального порошка, бутылок с шампунями и прочими штуками такого рода. Взрослая одежда и косметика распределяется среди учителей, остальное – среди детей. Нам приходит особенно много посылок, приватно, ибо школа наша с углубленным изучением немецкого языка и давно дружит с какой-то ФРГ-шной землёй. Учителя разбирают вещи: кто-то – азартно, кто-то – стыдясь, деликатно. Наконец, тётки ссорятся, и приходится прибегнуть к лотерее.Среди детей вещи распределяют классные руководители, предварительно долго копаясь в них после уроков и раскладывая на кучки по списку. Ужасно.
Только трое из всего коллектива ничего не берут, чем оскорбляют остальных. Это русичка – жена какой-то дипломатической шишки, стерва, хотя сильный «профи» и детей «держит» стальной хваткой. На неё злятся, но почти не обижаются, у неё, мол, и так всего навалом. Это военрук, он сразу сказал: «Бабы, вы сдурели? Чтобы я… советский офицер…» и послал всех в жопу. На него несильно, но, всё же, оскорбились. Зато главную долю обиды и злости за своё высокомерное оскрблядство получаю я, будучи такой же нищей и негероической бабой, как все. Тётки даже, как-то раз, сообща припасли для меня дьявольски соблазнительную бутылку шампуня и новую кофточку (розовую, красота бессмертная). Зазвали, возьми, мол, ты чего, мол, давай, тебе же надо… Мне было очень, очень неловко перед ними, но не взяла.
Из ФРГ пришли посылки:
игрушки, курточки, бутылки.
Разгрузка быстро шла к концу,
и шумно ликовали дети,
и крик их радостный, как плетью,
по сердцу бил и… по лицу.
Вспоминался тогда рассказ моей Паши, пережившей оккупацию на Украине, о том, как бывший у них на постое немецкий офицер пригрозил расстрелом за то, что она обидела его любовницу - Пашину соседку. Та похвасталась подаренной кофточкой, а Паша сказала, что кофточка-то, небось, с убитой еврейки. И расстреляли бы Пашу, но, к счастью, она догадалась тоже пригрозить немцу, что пойдет в комендатуру и расскажет, что тот спит с русскими девками-партизанками. Немец испугался (запрещено им было строго), отстал. На стену повесил портрет Гитлера. А бабушка иногда грозила портрету кулаком. Немец видел, смеялся, говорил: «Матка – партизан». И другие её рассказы о войне я тогда вспоминала, может быть, когда-нибудь, соберусь с духом, запишу… Что-то до сих пор не дает мне сделать это… Что? Может быть, столько страшной боли родного, любимого человека никак не осмелюсь выразить в неуклюжих текстах… Она вспоминала так мало, так редко, а я-то лишь потом, через много лет, поняла (кажется) почему.
Коллеги мои оскорблялись, к счастью, недолго. Быстро меня простили, забыли.
Мы думаем, что уже давно живём, как говорится, в новой реальности, забывая, порой, что сегодняшняя грязь это вчерашняя пыль (кто-то мудрый сказал). Наверное, надо помнить об этой пыли, ибо она так никуда и не делась, она здесь, смешалась с новой пылью и грязью, в которой мы кувыркаемся, зарастая дерьмом всё больше и больше, ибо тогда было, хотя бы, нечто, дававшее силы и надежду мне и моим коллегам. Что это было? Не знаю, не знаю, как это определить. Есть ли нечто подобное сейчас? Не уверена. Совсем не уверена.
Учительской здесь вовсе нет,
и сломан женский туалет,
В столовой липкая лапша
с тарелкой мутного борща.
Звенит звонок, мы входим в класс,
я вижусь с ними в первый раз,
их - сорок с лишним, я - одна.
О, нищая моя страна.
О, чудо! Бедный мой народ,
меня приветствуя, встает.
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.