Город пах дождём и неубранными листьями. А собственно так всё и было, лил дождь, а листья дворники таджики в лучшем случае заметали под стоящие машины и не боле.
И это в декабре!
Павка сидел у себя в кабинете и горевал над своей проблемой. Ну как Павка – Павел Александрович (сорока с хвостиком лет) – директор одной из сетей своих же собственных магазинов в том пропахшем городе. Секретарша Наденька суетилась рядом, то пробуждая в нём самца, то напоминая, что он неизлечимо болен.
Хотелось выть… и Павка завыл. Тут же появилась Наденька с кружкой чая.
– Павел Александрович, чайку?
Фигурка Наденьки затянутая в иноземные тряпки сотворила то, что и должна была сотворить – скованная юбчонкой попка околдовала добра молодца, кофточка с декольте, в котором виднелось никак не меньше третьего размера, доделали своё дело.
Павка сел на кушетку и поманил Наденьку. Она послушно села рядом.
В следующий момент Павка обнял её и начал страстно целовать.
– Павел Александрович, ну что вы, я мужу расскажу, – заскулила Наденька.
– Говори, говори, кому хочешь.
Павка продолжал целовать и ласкать плоть Наденьки, пока ноги девушки не оказались у него на плечах.
По селектору пробухтели: – Павел Александрович, к вам можно?
– Я занят, примерно на пару часов…
– На пару часов? – иронично повторила Наденька, укрепляя позицию своих ног на плечах у Павки.
Прошла пара часов. Вернувшийся очередной торговый представитель, спросил у второй секретарши:
– С кем он там. Свежая кровь?
– Ну что вы, – ответила женщина, покраснев, – там Наденька, его жена…единственная и любимая!
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.