Мой отец меня очаровывал. Красивый и умный – без вариантов. Его улыбка, тембр голоса - то, что вызывало преклонение и чувство гордости, что это мой отец. Любила ли я его - не знаю, слишком редко видела. После развода родителей наши встречи случались иногда, во время редких визитов к бабушке. Но если я слышала, как со скрипом открывалась большая входная дверь на кухне бабушкиного дома, и на его громкое приветствие бабушка тихо говорила: «Наташа здесь», я неслась сломя голову и бросалась на шею с радостными криками.
Однажды я даже отмечала у бабушки Новый год, мне было лет восемь. У меня накануне поднялась температура, но я терпела, чтобы меня не отправили домой. И всё-таки перед самым праздником бабушка, медсестра, прошедшая всю войну в юности, и работавшая в военном госпитале, приглядевшись и позвав на помощь градусник, выяснила плачевность моего положения. Но отправлять меня было поздно, а может и некуда. При помощи микстур даже привели меня во вполне застоломсидибельное состояние, потому что лежать я всё равно бы отказалась. К тому же пришёл отец. Мне даже налили в фужер капельку шампанского. Отец сидел рядом, и я захотела ему что-нибудь сказать.
- Папа, а что такое атом?
Почему именно «атом», и как он пришёл мне в голову? Отец повернулся ко мне и переспросил:
- Атом?
Потом он поискал на столе что-то глазами, взял косточку то ли сливы, то ли абрикоса и разломил её.
- Вот косточка, её можно разделить пополам. А каждую половинку ещё раз пополам.
И он начал резать ножом ядрышко.
- И ещё пополам.
- Чего ты ребёнку голову морочишь – пожалела меня бабушка.
- И так частички станут совсем маленькие, мы их уже не увидим, а их можно ещё поделить. Ничего, интересуется девчонка, всё понимает! – ответил отец.
Я была горда, и хотела, чтобы ядрышко как можно дольше могло делиться на видимые части. Но оно было маленькое, а я понятливая. А взрослым и между собой надо разговаривать, а не про атомы слушать, чего они про них не знают!
У отца была другая семья и двое детей. Если я его где-то случайно встречала, неслась, хоть через дорогу, хоть через сугроб – папа, папа! Носила его фотографию в портфеле и показывала, как какого-нибудь артиста – вот какой у меня красивый отец.
Однажды, лет в тринадцать, я ехала в троллейбусе. Вдруг из окна увидела, что по скверику идёт мой отец. Привычно сорвалась на остановке и вылетела на улицу. Поскольку троллейбус проехал дальше, то отец ещё должен дойти до того места, где оказалась я. Спряталась за кустом. Думала выйти неожиданно. Вот он обрадуется! Стояла и наблюдала. Идёт человек, взгляд сосредоточен, думает о чём-то своём. О чём? О своих текущих делах, о своих детях, и уж меньше всего обо мне. И тут я выскочу, ему надо будет менять лицо, делать вид, что обрадовался, спрашивать дежурное «как дела». А потом торопиться дальше, в свою жизнь. Он прошёл мимо, и я не вышла из-за кустов.
Пошла домой с чувством, что сделала что-то взрослое. Не стала мешать. Меньше всего в этой жизни я хотела кому-то мешать.
Хорошо, когда дети взрослеют. Плохо, когда из-за боли. Спасибо, хороший рассказ.
Наверное это всё-таки не боль, а способность понимания наступает определённая. Понимание - ведь это не кивок - "понимаю, ага", это найденный последний паззл какого-нибудь "морского боя".)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Я помню, я стоял перед окном
тяжелого шестого отделенья
и видел парк — не парк, а так, в одном
порядке как бы правильном деревья.
Я видел жизнь на много лет вперед:
как мечется она, себя не зная,
как чаевые, кланяясь, берет.
Как в ящике музыка заказная
сверкает всеми кнопками, игла
у черного шиповика-винила,
поглаживая, стебель напрягла
и выпила; как в ящик обронила
иглою обескровленный бутон
нехитрая механика, защелкав,
как на осколки разлетелся он,
когда-то сотворенный из осколков.
Вот эроса и голоса цена.
Я знал ее, но думал, это фата-
моргана, странный сон, галлюцина-
ция, я думал — виновата
больница, парк не парк в окне моем,
разросшаяся дырочка укола,
таблицы Менделеева прием
трехразовый, намека никакого
на жизнь мою на много лет вперед
я не нашел. И вот она, голуба,
поет и улыбается беззубо
и чаевые, кланяясь, берет.
2
Я вымучил естественное слово,
я научился к тридцати годам
дыханью помещения жилого,
которое потомку передам:
вдохни мой хлеб, «житан» от слова «жито»
с каннабисом от слова «небеса»,
и плоть мою вдохни, в нее зашито
виденье гробовое: с колеса
срывается, по крови ширясь, обод,
из легких вытесняя кислород,
с экрана исчезает фоторобот —
отцовский лоб и материнский рот —
лицо мое. Смеркается. Потомок,
я говорю поплывшим влево ртом:
как мы вдыхали перья незнакомок,
вдохни в своем немыслимом потом
любви моей с пупырышками кожу
и каплями на донышках ключиц,
я образа ее не обезбожу,
я ниц паду, целуя самый ниц.
И я забуду о тебе, потомок.
Солирующий в кадре голос мой,
он только хора древнего обломок
для будущего и охвачен тьмой...
А как же листья? Общим планом — листья,
на улицах ломается комедь,
за ней по кругу с шапкой ходит тристья
и принимает золото за медь.
И если крупным планом взять глазастый
светильник — в крупный план войдет рука,
но тронуть выключателя не даст ей
сокрытое от оптики пока.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.