Прикройте глаза, друзья! Слушайте, что я вам расскажу. И не верьте не единому слову, если только сможете не верить. Ну, а уж если поверите, то, значит, так оно и было. Почти век назад, в столовой младшей группы обычного детского сада пахло тушёной морковкой, тёплым молоком и маленькими детьми. Ах, запахи - музыка раннего детства! Ещё крепче зажмурьте глаза, раздуйте ноздри, вдохните всей памятью носа эту забытую симфонию. И, как в волшебной сказке, вы, лысоватый мужчина в стоптанных шлёпанцах, и вы, милая женщина, которой, при желании, можно дать на пять лет меньше, вы, мальчики, с лицами, как остановившиеся часы, вы, девочки, смеющиеся звонким, круглым, как голые коленки смехом, - все вы исчезните друг для друга, и собаки ваши исчезнут и кошки, и деревья и машины, и чашки и телевизоры, и день и ночь, и жизнь и смерть. Останутся только запахи молочной каши, новой клеёнки, хлорки и пудры, резины и дерева, ботинок, калош и валенок, мороза и дыма, орехов, мандаринов и сыра, варёного мяса, кислых щей, маминой чернобурки, газа, ванили и леденцов, чернил и бумаги, акварельных красок, газет, мыла и бани, парадной и ёлки, подушки и обоев, маминых духов, папиных папирос, братниной кепки, подгоревшего от утюга атласа в толстой, рыжей сестринской косе.
Чего ещё? Ах, вы сами без труда продолжите этот список (ну, ну, закройте, же, закройте глаза), с несравнимым ни с чем наслаждением вдыхая своё детство, и всё более убеждаясь в том, что оно всё же было, а не приснилось, и, что крохотное, пухлое существо были вы, а не кто-то другой, - что это вы, уже за первую половину детскосадного дня измученные жизнью, с бледным личиком, сидите на горшке перед тем, как вас уложат в кроватку на „мёртвый час“.
Да-с, сидите и смотрите на подобное вам, однако, совершенно чуждое, существо, сидящее на горшке напротив, смотрите безучастно, почти засыпая. Существо также глядит на вас и вдруг хитро ухмыляется, приподнимается, раздвигает ножки, легко сгибается в поясе, наклоняясь вперёд, и заглядывает в горшок за собственной спиной. Стоит так довольно долго, затем разгибается, подходит, волоча по полу трусики, и, поднимая рубашку, показывает своё розовое тельце.
Появляется нянька и снимает вас с горшка, который прилип уже, присосался к попе, тащит в спальню, укладывает в прохладную кроватку, укрывает одеялом: „ Спи!“
Что делаете вы - не знаю, может быть, и впрямь, спите, вам виднее. Я же - после того, как существо напротив уплелось куда-то, прекрасно выспалась, сидя на горшке и дожидаясь няньки. Поэтому у меня бессонница и я размышляю. „Как может думать дитя, не знающее названия предметов, едва только начавшее говорит отдельные слова?“- спросите вы. „Да“- отвечу: „ Вы правы, словами не может, но ведь оно (дитя) может помнить, как эти предметы выглядят и, представляя их, составлять из их образов, как из кубиков, стройные сооружения, венчающееся, образами же некоторых предметов, объектов желания или вопроса. Давайте допустим, что это происходит примерно так . Но, что же тогда прикажете делать бедному младенцу, если он уже догадался, что предмет существует (именно им венчается кубиковый дворец), более того, известно даже имя предмета, неясно только, как он выглядит. Как же он всё-таки выглядит, как посмотреть? Вот вопрос! И я начинаю трудные попытки рассматривания собственного тельца в потаённом месте, я верчусь под одеялом, но под ним темно, ничего не видно, а вылезти из-под него я не могу , опасаясь, что нянька заметит мои упражнения и выругает, и наябедничает воспитательнице, а та наябедничает тому из моих, кто явится сегодня вечером, чтобы забрать меня домой. „
Мёртвый час“, наконец, кончается, но время вслед за ним тянется ещё долго, долго, до заветного, наконец: „За тобой пришли“. И путь домой бесконечен. Но и дома нет покоя от многочисленных родственников, толкущихся на 20-ти метрах в одной комнате. Кажется, я забываю свою идею, но раздражение от неудовлетворённого вопроса остаётся, я становлюсь обидчива, плаксива. Несколько дней мама предполагает у меня простуду ушей, боль в животе и пр. Так тянется до воскресения. Оказывается, всё это время я ждала воскресения.
И вот оно. Отец уснул после завтрака, бабушка ушла в церковь, сёстры и брат отправлены гулять, мама на кухне, а я, наконец- то, предоставлена сама себе. В комнате темновато. Я, открываю ящичек маминого трюмо (мне строжайше запрещено его касаться), я достаю круглое зеркальце, я подхожу к топящейся печке и открываю дверку (мне строжайше запрещено её касаться). Чудо огня, пляшущего в толстых, сухих поленьях на какой-то момент отвлекает меня от цели, но вот я стаскиваю штанишки, приседаю, кладу зеркальце на пол и пытаюсь рассмотреть вожделенный предмет. Тщетно - мешают штанишки. Я понимаю, что нужно изменить положения зеркала, но, увы, не постигнуты ещё „законы отражения“, а для опыта нужно время, а меня мутит уже от напряжения от жара печи, блеска пламени и от страха, что проснётся отец или кто-то войдёт, и, странно, ещё я задыхаюсь от какого-то неясного, странного ощущения. Я упряма, я делаю новые и новые попытки.
Открывается дверь и входит мама. Казалось, я этого ожидала, но вздрагиваю, обмираю, и шлёпаюсь попой на пол, на зеркало, пытаясь сделать вид, что просто так себе сижу, глядя в огонь, греюсь, мол. О, я хитра! Сначала мама тоже замирает, затем бросается ко мне, подхватывает на руки: „Что с тобой? Что? Что ты греешь? Болит? Где? Скажи, не бойся. Я ничего не буду делать.“ Обнаружив спущенные штанишки и зеркало на полу, причитает уже слегка сердито: „Господи, я так и знала, раздражение, не молчи же ты никогда, сто раз тебе говорила, не скрывай, где болит, наказанье ты моё. Сейчас марганцовочкой помоем, всё пройдёт, успокоится. Не плачь, всё, всё, успокойся, всё хорошо, хорошо“. И хотя я понимаю уже, что ругать меня не будут, что обошлось, я взрёвываю так отчаянно и безутешно, что вскоре начинаю рыдать, обхватив маму за шею, подозревающую уже что-то другое, более страшное, чем простая опрелость. Проснувшийся отец в ужасе пытается узнать, что случилось. Я осознаю, что сейчас последует нечто страшное, - мама скажет, расскажет отцу, чем это я здесь только что занималась. И я начинаю орать, что есть мочи, потому что это уже единственная моя надежда предотвратить этот, этот (ах, я не знаю, не знаю, как это называется), этот позор. Только, вдруг между мной и мамой что-то происходит, и я понимаю, что она тоже понимает, почему я так дико заорала, и что нету у меня никаких болей и я совершенно здорова, и что она вообще всё понимает так, как оно есть на самом деле. Она спокойно говорит отцу: „ Да ничего, ничего не случилось, спи себе, тут это наши…“- и, вдруг, смеётся - дела“. И я успокаиваюсь, хотя продолжаю ещё глубоко вздыхать и прятать лицо на маминой груди. Мама подмывает меня тёплой, розоватой от марганцовки водой и мне это приятно, вытирает, споласкивает мою распухшую мордель из-под крана и скоро я чувствую себя не просто „в своей тарелке“, а так легко, точно страшная тяжесть, которую я несколько дней носила на себе, свалилась, наконец, прочь, раз и навсегда.
Я бездельничаю, с нетерпением ожидая обеда, потому что очень хочется есть, - последние дни я плохо ела, - не было… апитита. Приходит брат, красный от мороза, мокрый весь от бешеных своих зимних игр и, завидев меня, говорит: „Опять ревела, рёва-корова“.
Очень интересно :)
Мне кажется, что-то похожее случалось с каждым из нас в детстве, может быть не в таком "широком" масштабе, но подобное припоминается. "Изучения" происходили с противоположным полом =)
Спасибо, Снег. Рада.)
Поверил! Потому что так оно и было. Вся детсадовская часть - великолепна. А во домашнюю можно бы и подсократить, но это - имхо. Молодец! )))
Спасибо, Аркадий. Вы будете смеяться, но, я это помню. И даже еще раньше помню, как сны какие-то.)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!