«Закон тождества – закон логики, который гласит, что предмет суждения должен оставаться тождественным самому себе в этом суждении»… Википедия
Вот ты и исполнил все мои желания, я даже поцеловала оградку могилки Бодлера. Можно отпускать тебя на волю. Да, забыла, теперь у меня есть домик на берегу моря, где всё время тусуются мои друзья. Надо отпускать тебя на волю. Откуда ты явился? Где твой дом? И хочешь ли ты уходить? Но джинн – ветер вольный. Три лампу, не три, ушёл, так ушёл, наверное, нашёл бутылку, у которой есть ещё какие-то желания. Грохну лампу, тогда узнаешь. Я-то ведь знаю, что ты нигде не живёшь, и это единственное твоё пристанище. Так, ты не куда не уходил. Ты выходил за хлебом. Сдурела баба, ревную к продавщицам. Ну, они, правда, мне завидуют, всегда мне говорят, Ваш уже был, молоко взял. Хорошо, я буду повелевать. Хочу, хочу, хочу. И это будет вечно.
Но это какой-то важный день. Но спать. Но надо же спать. Но это какой-то важный день, чрезвычайно важный. И как снова ночь? И спать? А день, а этот важный день? Так уходили в бессонницу тысячи… И мало кто возвращался…
«Плебей», - кричала она и била его по жопе.
Если ты не обманешь смерть…
И Алабин-мальчик обернулся из юности и поёт о тресковом мысе.
Если в тебе поселился Бог, то он скоро уйдёт.
Закон тождества. Задержать в пространстве и времени эти два дня. С балкона видна надпись на металлическом заборе: «Любонька я тобой живу»! без запятой после Любонька, словно Любонька и вся жизнь – действительно одно – единое. «Идём в музей Грина или не идём, в сущности, без разницы», - розовое вино уже разлилось в её крови, и она писала пьяным почерком: «Мне хорошо», паркет пропитался шёпотом её пяточек, астрочки, разноцветные бархатные на столе щекотят её лицо, и пока он смотрит рейтинг рынков, она нальёт ещё муската и будет пьяна этим бархатным сентябрьским днём. И запах трубки с вишнёвым табаком, и лицо в профиль – горбоносое непревзойдённое Гриновское, и поцелуи, поцелуи, поцелуи…и белые простыни, и её загорелые ноги с белыми полосками от трусиков в безумном танце, и вдруг телефонный звонок – отрезвление, сравнимое с умопомрачением, душ в мраморной ванне египетских фараонов, помидорный салат на скорую руку с салатным красным ялтинским луком, и они вдруг чужие: неотождествлённые с собой, невозможно одинокие, и курение сквозь сетку на балконе, а не в открытое окно. И эта сетка вдруг плывёт, разрастается в решётку, и она курит, птицей бьётся в эту клетку, нарисованную на дрожащем воздухе.
И они бредут на море, как обречённые идти именно на море. И показалось, что нет ничего важнее строчки, сплетённой, скрученной в тугой стручок горошин-слов, что если строчка забудется, то всё рассыплется на мостовую. А он нырнул к палатке-лавочке и вернулся оттуда взволнованным и растревоженным с бронзовым именным медальоном на ладони: «Тебе». И глаза её потеплели и сузились, чтобы слеза не выпорхнула.