Было время в моей детской жизни, определяемое двумя лишь страстями, - первой - гулять, а второй - спать. И были страсти эти так сильны, что могла я, казалось, не только что, не переодевать одежду, не мыться, не учится, но даже не пить-не есть. Казалось, густой, душистый воздух (снег, дым, хвоя, апельсины - вы помните?) питал меня, когда часами я гуляла во дворе, то буйно играя с друзьями, то в одиночестве, лепя, например, маленьких снеговиков и катая их на санках. Еда не имела значения. Почему? Ах, теперь я могу только строить гипотезы, тогда же этот вопрос беспокоил не меня. Под едой, впрочем, следует понимать суп, кашу, чай и тому подобное. Яблоки, конфеты и апельсины, наверное, тоже могли бы стать предметом страсти, если бы частота их появления в моих юных зубах зависела от моего желания, а не от скромного бюджета нашей семьи. Нагулявшись до слабости в коленках и тошноты в животе, я хотела только спать. О, как я спала, - по вечерам за ужином, по ночам в тёплой постели, по утрам в туалете и днем, конечно же, на уроках в школе.
Отец удивлялся и предполагал во мне редкое заболевание. „Не может ведь нормальный человек столько спать“, - говаривал он моей старшей сестре, Татьяне, с которой у нас была общая комната. Сестра подтверждала его опасения и прибавляла, что сплю я, мол, странно - храплю, как медведь, и самый громкий шум не может меня разбудить, однако же, если она спокойно спросит о чем-то, то я отвечаю, не просыпаясь, и вру при этом безбожно. Даже сказки тогда, были у меня на третьем месте, потому что, удовлетворив свою первую страсть - гуляние, и, успевая прочесть „...в тридевятом царстве, в тридесятом государстве...“, я уже проваливалась в сон, и по утрам меня могли извлечь из постели лишь грубая физическая сила взрослых и подспудно брезжащая в сознании перспектива снова погулять. На улицу, на улицу! Во двор, во двор! Злая необходимость, отсиживать уроки в школе и делать учебные задания дома повергала меня порой в уныние и даже в слезы - вот такой тяжелой была жизнь. И была снежная, морозная зима, ледяные горки на пустырях и деревянные во дворах, снеговики, каточки на тротуарах, сугробы, в которых, можно вырыть берлогу, санки, снежки, сверстники, горячие батареи в парадных, мокрые руки и варежки, шаровары и пальто в ледышках, косы, вечно, пропади они пропадом, вылезающие из-под платка, - неприятная помеха для дыхания полуоткрытым ртом, дыхания быстрого, горячего и влажного. Увы, короток зимний день, четыре урока съедали большую его часть, поэтому нагуляться до темноты я не успевала, а вечером одну меня на улицу не выпускали. Я страдала, искала выход и нашла его.
Сестра, к счастью, не могла долго выносить мое нытье и я каждый вечер заводила свою шарманку „...пойдем гулять, пойдем гулять...“ сначала голосом человеческим, потом с надрывом, потом со слезами, и, в конце концов, сестра выводила меня во двор, как выводят собаку. Там я повсюду носилась одна или с компанией себе подобных, а она, прогуливаясь по дорожкам, дышала свежим воздухом. Сестра старше меня лишь на пять лет, тогда была уже 14 летней девушкой. Мы всегда были очень разными людьми. Она - мягкая, женственная, ловкая, рукодельная и аккуратная, я - все то же самое, только с частицей „не“, не мягкая, не ловкая и т.д. И внешне я мало отличалась от большинства моих дворовых приятелей, независимо от пола, существ вечно потных, грязных, шумных и краснощеких. Сестра же была чудо как тиха и хороша собой. Высокая, с тончайшей талией, с пухлыми белыми плечиками, ручками и ножками, она не была красавицей - нос ее не был тонок, глаза - велики, ресницы - длины, а губы - пухлы и алы, - но густые светло рыжие волосы, бледные веснушки, открытая, выразительная, подвижная и лукавая мимика делали ее привлекательнее красивых подружек. Вкупе же с острым языком, быстрым и оригинальным умом она слыла одной из самых заметных девушек в школе и во дворе. Я это знала и гордилась родством. Любила ли я сестру? Да, при условии, что я вообще была уже способна кого-то любить, потому что кого же мне было и любить, как не ее. Ведь это она читала мне вслух, болтала или даже играла со мной в куклы, рассказывала прочитанные или придуманные истории, брала с собой в магазин, не изгоняла из комнаты, когда приходили подруги, разрешала брать ее книжки и ленты, ничего вкусного без меня не ела, прощала и покрывала мои гадости и шалости, короче, наверное, она почему-то любила меня. Почему? Не знаю. Скорее всего, по причине особого ее природного свойства, с которым мне повезло. Безусловно, я не заслуживала любви, скорее наоборот, ведь пороки мои были многочисленны, а грехи разнообразны.
Да, так вот, по вечерам сестра выводила меня гулять во двор, и однажды какой-то парень подошел к ней, они разговорились и стали прохаживаться по дорожкам, пока я снова и снова скатывалась с горки на животе, на спине, вприсядку, стоя, на доске, на пальто, передом, задом наперед и во всевозможных комбинациях из перечисленных выше способов. Наконец сестра позвала меня домой и, скатившись после этого еще раз десять, я подбежала к парадной, возле которой стояли, освещенные фонарем, сестра и этот парень. Он был такого же роста, как она, худощав и старше ее. Как по мне, так просто старикан, лет 18, наверное, шапка - ушанка, пальто какое-то, лицо обыкновенное. „Завтра выйдешь?“- спросил парень и тут я, - „Выйдет, выйдет!“ - заорала, как безумная. Парень поморщился от моего вопля. Сестра же ответила: „Не знаю, может быть. Пока.“ и мы пошли домой. Назавтра, парень поджидал нас и опять они шагали рядышком по дорожкам, пока я наслаждалась гульбой. А послезавтра мне уже не пришлось долго упрашивать сестру идти гулять. Так и повелось, - и отлично и прекрасно, и полезно для меня. Я была довольна и тем, что гуляю, и тем, что сестра тоже развлечена. Парень же, казалось, с каждой новой встречей все больше влюблялся в Таньку. Холодина стояла жуткая, они замерзали и перед расставанием заходили в парадную, ожидая пока я прибегу. Однажды я влетела в парадную, когда они стояли близко друг к другу, он держал ее руку обеими своими лапами, и каким-то противным голосом сказал мне, что пошла бы, мол, я еще погуляла. Я бы погуляла охотно, но мне не понравилось, как он это сказал, и я грубо ответила, что-то вроде, сам, мол, „катись колбаской“, а он вдруг схватил меня за шиворот и встряхнул: „Не груби!“ О-хо-хо, что тут проделала моя сестренка! Свое простое, нежное лицо она превратила в некий Лик- раздув ноздри, закусывая губы, сперва прикрыв глаза и вдруг страшно их расширив, она в то же время выпрямляла спину и шею, увеличиваясь в росте, и, вырвав руку, едва разжимая губы, но и оскаливаясь, прошипела: „Попробуй только. Еще раз. Тронуть ее. Хотя бы пальцем“. Б-ррр! Точно видение..., - кобра восстала и раскачалась, и раздула капюшон перед броском. Даже я сперва приняла эту проделку за чистую монету. А уж он то и подавно, - испугался, смутился, потом восхитился и раскаялся - забормотал потерянно, что пошутил , мол. Я ликовала, ошеломленная и восхищенная сестрой. В тот вечер он был окончательно побежден Татьяной на всю свою оставшуюся жизнь. И теперь во время наших прогулок я, спрятавшись, например, за сугробом и подождав пока они пойдут мимо, тихонько, как партизан, подкрадывалась сзади, срывала с него шапку, отбегала, и, набросав в нее снега, пыталась, повторяя маневр подкрадывания, надеть шапку ему на голову. С диким воем выскакивала я из-за трансформаторной будки и бросалась ему под ноги, пытаясь сбить на снег, что иногда и удавалось к полному моему восторгу. Я обстреливала его снежками, норовя попасть по голове, и один раз попала по Танькиной голове, чем очень насмешила его и рассердила Таньку. Я безнаказанно тешила свою дикую фантазию, тщеславие и садизм. Он же, бедняга, терпел без звука, избрав тактику, как бы не замечать меня. После того, как однажды я прыгнула ему на спину, обхватив шею руками и он, поскользнувшись, повалился навзничь, сестра, когда мы вернулись домой, сказала, что я обнаглела, потеряла всякую меру, вышла за рамки, и велела прекратить идиотничать, а не то она больше не возьмет меня гулять. Что ж, пришлось мне умерить свои порывы. Зима отступала и вот выдалась, как-то, не то чтобы совсем оттепель, а что-то вроде, - мороз отпустил, но снег не таял, просто стал влажным и тяжелым, в безветрии падали с черного неба редкие, мохнатые хлопья. Я и в холодную погоду не мерзла, снуя, как челнок, по горке, а тут мне и вовсе стало жарко. Расстегнув пальто, чтобы охолонуть, я стояла на верху горки и смотрела, как брели они на другом конце двора, освещенные светом из окон и редкими фонарями. В огромном прямоугольнике двора оснеженные деревья, сугробы, кусты, дорожки, золотые и черно-синие полосы света и тени в призрачном тумане падающего снега, две эти такие далекие, такие забывшие меня фигурки - вся эта картина, наполнила меня собачьей грустью. „Интересно о чем это они все болтают, как только не надоест, покатались бы со мной, - я вдруг почувствовала, что страшно устала, еле держусь на ногах и влажное тело быстро холодеет, и зазнобило, и заболела вдруг голова. Тут как раз примчался этот хулиганистый, противный мальчишка, с которым у меня уже бывали словесные перепалки. Он был старше меня на год и хоть не выше ростом, но толстый. Не сказав ни словечка, он схватил мою фанерку и, сев на нее, съехал с горки. Встал, подхватил фанерку и опять полез на горку. Я почему-то страшно обиделась и разозлилась. Молча, крепко вцепившись обеими руками в перила и развернувшись лицом к лесенке, я толкнула нахального мальчишку ногой в грудь. Он загрохотал по ступенькам вниз, уронив фанерку и цепляясь руками за перила. Сильно оттолкнувшись, быстро съезжая с горки, я хотела бежать, но хитрый мальчишка разгадал меня и перехватил, когда я скользила еще по катку. Налетел, толкнул, и я упала в снег, но, ловко перевернувшись, успела схватить его за ногу, которой он ударил меня в бок, и дернуть на себя, переворачиваясь еще раз, в попытке встать на четвереньки. Он тоже повалился, но вцепился при этом в меня, чтобы я не удрала. Увы, все преимущества были на его стороне, он был тяжелее и опытнее, - кулаком ударил меня в лицо, и хоть я успела подставить руку, даже через нее удар для носа оказался чувствительным. На секунду я обалдела от сотрясения в голове, - ощущение было новым, прежде меня так никогда еще не били, на секунду испугалась, - что-то ослабло и противно потянуло в животе, - захотелось свернуться клубком и сдаться, но инстинкт больного животного решил иначе, и хотя слезы брызнули сами собой, я рассвирепела, озверела, потеряла контроль над происходящим, и что было дальше, не помню. Со слов сестры, я визжала, как зарезанная, а, когда нас растащили, расцарапанная физиономия мальчишки ясно говорила о том, что ногти у меня здоровые и крепкие. „Кто первый начал?“- спросил парень, держа моего врага за шиворот. Тот и не рыпался. Сестра прикладывала снег к моему кровоточащему носу. „Кто?“ Мы оба молчали. „Лёха, пусти“, - пробасил, наконец, пацан. Девочек бить нельзя“, сказал Леха, и отпустил мальчишку, подкрепив назидание увесистым пинком. А сестра вдруг, шлепнув меня по спине, крикнула - „Домой! Домой сейчас же! Гадина! Не смей никогда драться!“ В парадной я пошла было, как обычно, наверх, оставив их попрощаться, но, поднявшись на пару пролетов, не смогла больше сделать ни шагу, - ноги перестали держать меня и я села на ступеньки. Меня трясло, и слабое лестничное освещение вдруг стало таким ярким, что даже почернело. Мне было очень, очень плохо, так плохо, что я слабо запомнила, как Леха тащил меня на руках на пятый этаж, только, разве что, запах табака, от которого меня затошнило, запомнился на всю жизнь. И всё! Больше я уже никогда не видела Леху, потому что получилось так, что две недели я проболела и не выходила из дому. Сестра за это время еще несколько раз гуляла с ним по вечерам, но, вдруг, однажды, он сказал, что не сможет завтра выйти и не вышел, и потом уже больше не появлялся. Сестра мне ничего не говорила, а я и не спрашивала. Горки растаяли, начиналась весна, страсть моя к гульбе сменилась новой страстью, - я набросилась на фантастику и приключения и читала запоем дома, в школе на уроках, в постели, за едой, а однажды, припоминаю вовсе несуразную сцену, как будто иду я по улице, держу в одной руке раскрытую книжку и читаю на ходу, а влажный, холодный ветер мешает мне и все залистывает страницу и я не могу придерживать ее другой рукой, потому что несу в ней этот чертов портфель. Однажды тот самый толстый Вовка, с которым я подралась, подошел ко мне в школе, на переменке и, протянув пластмассовую утку, сказал: „ С 8 марта! Поздравляю!“ И хоть мне было неловко на глазах девчонок брать игрушку, но я почуяла, что именно потому, что это было на глазах, Вовке было бы очень плохо, если бы я не взяла, и я взяла. Толстая морда его просияла, он подпрыгнул козлом, гикнул и понесся по коридору. Девчонки тут же, не без зависти, сделали вывод, что „жиртрест“ в меня влюбился. Может быть, не знаю, - в любви он мне не признавался и уток больше не дарил, но зато разболтал как-то, что Леха, который с моей сестрой зимой гулял, скрывается от своих дружков, с которыми сидел в тюрьме, а теперь они тоже вышли и хотят его поучить, как, якобы, Лехина мамаша, говорила его бабушке, а он, Вовка, сам это как раз и слышал. Когда я рассказала об этом сестре, она нисколько не удивилась, а удивила меня. Оказывается все это она давно знала, и к ней подходили уже парни и спрашивали, где он, Леха, а она ничего им не сказала, потому что понятия не имеет, где он, а если бы и знала, то все равно, конечно бы, не сказала. „Боялась я их, как же!“ Этими словами Татьяна закончила свой рассказ, и я восхитилась ею и позавидовала, тому, что она героиня в такой блатной, романтической истории.
За окном уже вовсю буйствовала весна, когда, окончательно возненавидев школу за грозящие в конце четверти двойки и родительское собрание, я притворилась больной и осталась дома. Просунув ступни ног между батареей и подоконником, покачиваясь на стуле, опиравшемся лишь на задние ножки, я читала и сосала леденец на палочке. Золотоглазые марсиане брели по лесным тропинкам планеты Земля и затевали свое нечеловеческие козни, роботы философствовали и бунтовали, астронавты геройствовали, спасая друг друга, - я наслаждалась. Щелкнул замок входной двери, - сестра прошла по коридору сначала на кухню, потом ко мне в комнату и, как всегда, бросила на диван свой школьный портфель. И, как всегда, не отрываясь от книжки, я что-то пробормотала в качестве приветствия, она не ответила, а вместо того вдруг громко начала издавать такие странные звуки, что, услыхав их, я от неожиданности вздрогнула и едва не упала вместе со стулом. Я вскочила, ничего не понимая, но сообразив уже, что это сестра так плачет, рыдает, что ее обидели и, что я готова уже бежать куда-то, и все исправить и сделать так, чтобы никогда больше не раздавались эти звуки за моей спиной. Но бежать было некуда и ненужно, потому что ничего уже исправить было нельзя. Татьяна подавила плач и закурила дешевую, вонючую сигарету, лицо ее было бледно и некрасиво, и смешно испачкано растекшейся от слез черной тушью для глаз. Она рассказала мне, что этой ночью бандюганы убили Леху. Их было несколько, они били, били его ногами и палками у нас во дворе, когда мы преспокойно спали, и убили возле той самой будки, из-за которой я, играя, выскакивала зимой. Что могла сказать я сестре, чем утешить, я не знала, и потому промолчала и не заплакала, как она, потому что тогда уже и еще не умела плакать, только почудилось вдруг, что в сердце моем, точно пробитая пулей, появилась круглая черная дырочка, маленький кусочек пустоты в сердце ощутила я тогда первый раз в жизни.
О, как бы я хотела умереть прежде, чем сердце мое всё станет сплошной черной дырой. Сегодня же закрываю глаза и вижу ясно и светло - вот Татьяна стоит на горке, облокотившись на перила, перегнулась и, просунув между стойками ножку в тонком капроновом чулке, в зимнем сапожке с острым каблучком, слегка покачивает ею, вперед, назад, играя, а Леха - внизу, и ловит сапожок рукою, а я плетусь со своей фанеркой, гляжу на них и чувствую вдруг, как колет каблучок мою задубевшую на морозе ладонь и как счастлива я от этой легкой, царапающей боли.