Вселенная сама по себе весьма маловероятна, но то, что мы в ней существуем, невероятно совершенно.
Иосиф Шкловский
По вечерам, когда отец и Хромой приходили с работы и карга Стружиха насуплено раскладывала металлический стол и тащила еду из кухоньки, когда они, отец и Хромой, по очереди мылись у жестяного крана и переговаривались кратко, - так вот по вечерам мальцы забирались наверх, к себе, на обширную верхнюю полку и поглядывали из темноты, прислушивались к разговорам. Там, наверху, было теплее, там было два змеевика, на которых облупилась краска, к ним можно было прижаться спиной или погреть руки. Там, наверху, давно уже валялись дутые чугунные блямбы-игрушки, и встрёпанные книжки давно уже обретались там, и телевизор, и железные куклы – на одеялах, по углам и щелям у зазубренных, сваренных из стального листа стен. Стены пахли ржавчиной и шлаком, на полке было привычно и тепло, но мальцы всё равно подлезали к краю, на свет, свешивали головы с полки и прислушивались. Только самый из четверых младший, щекастый Кубыраш, ползал и кувыркался по одеялам или щёлкал телевизором, выбирая сказку, он был глупый и весёлый, ему пока всё было интересно.
Отец в последнее время приходил повеселевший. Он быстро расправлялся со своей порцией супа, вытирал руки о штаны и направлялся к щиткам, и оттуда говорил, улыбаясь, что скоро будет весна, что снаружи перестало крутить, и Хромой кивал косматой своей головою и сипел:
- Дьявол тут поймёт, что будет скоро, а чего вообще не будет!
А отец говорил ему на то, оборотившись, что синее солнце уже выходило два раза из-за чёрного, и снаружи уже начинаются сильные морозы, а такое вроде бы к весне. Но Хромой молчал, отец, поулыбавшись, хмыкал неопределённо и, мигнув мальцам, подносил к глазам панельку, высматривал её и долго щупал закраины и выводы. Мальцы сопели, шмыгали носами и ждали, что скажет Хромой, только самый малый, Кубыраш, таращился в махонький экран дитячьей трансляции – ему ещё было в новость всё.
Мальцы знали, что там, снаружи, крутило и рвало, било градом и секло намертво ледяной крошеной мразью, выло и грохотало море, и ползли с моря мутные смерчи один за другим, один за другим, а к скалам, обливаемые ледяным штормом, прилипли личинки драконов – огромные, безголовые, издающие стоны и скрипы и с невероятной силой вонзающие свои крючья в камень и лёд, переползая медленно из расщелины в расщелину. Знали мальцы, что иногда разрывало на несколько минут тучи, и горой стояло тогда над завьюженным морем чёрное солнце, тусклое и призрачное, в багровых вихрях и трещинах. И знали ещё, что только в низких и очень тяжёлых броневиках можно было выезжать из пещер железного города, чтобы кое-как сменить разбитые антенны и воздухозаборники. А возвращались не всегда – каменные черепахи прошибали броню своими клювами, ежели попадались на пути; выброшенные на берег исполинские осьминоги могли шарахнуть тысячевольтовым зарядом в предсмертной своей агонии, да и смерчем могло затянуть в одну из расщелин по ледяной корке, туда, где копошатся и пожирают друг друга моллюски-ведьмы и личинки драконов. Хромой вот, правда, вернулся, да лежал в госпитале потом, на втором уровне, и нога у него теперь кривая и мёртвая.
Но отец говорил, что скоро будет весна, что снаружи перестало крутить и мужики говорили, что пару раз уже выходило синее солнце. Во всяком случае, дед, когда был жив ещё, рассказывал, что та, прошлая, весна начиналась в точности так, что появлялось маленькое тусклое солнце – синий карлик – и вместе с громадным чёрным долго и неподвижно излучало в чистом лиловом небе планеты, затмевая мелкие звёзды вокруг себя, и стояли страшные морозы, и выходить наружу, в принципе, можно было, конечно, однако приходилось быстренько убираться восвояси, потому что замерзали ранцевые батареи, ломалась термозащита одежды и дышать было совершенно невозможно. Но было тихо, пропадали личинки драконов и каменные черепахи; и тусклый свет синего солнца вместе с багровыми сполохами чёрного окрашивал скалы сумрачно и страшно; и стояла тишина над замёрзшим морем.
Так дед рассказывал.
Из четверых мальцов только младший, Кубыраш, да старшая, Тень, верили сразу же всему, что говорилось. Но Кубыраш был весел и глуп, а старшая, молчаливая и бесплотная, слушала неподвижно и пугливо. Любила она прятаться в темноту и слушала оттуда взрослых, и верила всему, что ни говорили.
Однако говорили разное, и Тень мучилась.
Одни говорили, что ещё пару раз прорвутся в железный город личинки драконов и всё – кранты, людям не выжить. Жрать будет нечего просто, света просто не будет. И Тень выпрямлялась в ужасе и до слёз жалела мальцов.
А другие, махнув рукой, хмыкали – лапша, говорили, и не такое, говорили, довелось переломать. Помните, говорили, поползли однажды из нижних галерей ледяные черви – в туннелях только гнутое железо оставалось… А когда василиски завелись в дальних штольнях и чуть не отравили всех парами хлора?.. Ну – и чего? А вот они, мы, - целёхонькие, управились, говорили, и махали рукой. И Тень улыбалась виновато, но ведь и это всё было, в сущности, невесело.
Долговязый учитель рассказывал, что прошлой весной вся живность планетная имела очень миролюбивый и симпатичный вид. Планета была прекрасна весной, прекрасна и весела, и детишки в городе народились весёлые и сильные, и некому было валить ворота и прорываться в пещеры железного города, а Тень знала, что это такое, да и мальцы знали. Слушая долговязого учителя, она задумывалась и отвлекалась помаленьку, а учитель рассказывал, как даже той, чудесною весною работали жители его, почти не выходя на поверхность, и как осенью начинались драки города с планетой, как начиналась эта зима, в которую и вымерли те, весенние, люди. Заходясь и свирепея, учитель орал:
- В железном городе могут выжить только железные люди, только те, которые не выходят на поверхность весной!.. – и потрясал пальцем поверху. – Только самые упрямые и самые угрюмые!.. – орал он несчастным голосом и, бешено вытянув на себя медлительную полуторатонную дверь, выбегал, а в группе долго стояла тишина, потому что долговязого учителя боялись, – запросто мог ожечь по рукам линейкой, появившись.
Но дед говорил, что прошлая весна начиналась морозами. Что пропадали животные и моллюски, и переставало крутить, а по туннелям намерзали бороды сосулек.
Так дед говорил – старшая, Тень, сама это слышала и запомнила крепко, хотя и была тогда ещё незапамятно мала.
Но Хромой не верил ничему на этой планете. Он говорил, что если четыре солнца пишут чёртовы кренделя вокруг одной поганой планетки, то добра не жди, а когда будет эта весна – и вовсе никому не ведомо, а может и не будет её вовсе, может – она была-то всего раз, когда сошлись в небе три солнца: синее, красное и жёлтое, а чёрное упороло как раз подальше!.. «Да кто ж теперь скажет, - говорил он и сплёвывал, - повторится это или нет? Да тут один дьявол разберёт всю эту поганую механику!» И Хромой опять сплёвывал и сморкался в сторону, и опять брал в страшные свои руки блочок паутинных схемок, скрючивался над ним и выворачивал губу в задумчивости.
Мальцы шевелились, высматривали в темноте отца, а тот молчал, мудрил с панельками и гудел под нос что-то. Штевенёк жался к сестре – старшая всё-таки, да и мёрз по худобе своей, а Штырь хмуро пихал его в бок и, состроив гадкую рожу, отворачивался к своим железным куклам. Один Кубыраш что-то бормотал тихонько и, морща нос, улыбался сказкам на маленьком экране – ему пока что было в новость всё.
- Ну-у! – говорил отец, отрываясь от панели. – Тут и живности бы никакой не было бы, что ты!.. Тут всё повторяется, повторяется!..
И говорил снова:
- Нет, пора, пора весне быть, пора-а…
- Оно ведь конечно… - кивал Хромой и чесал висок индикатором. – Это, что и говорить…
И он поднимал в виде разминки сатанинские свои брови:
- Девчонке-то – тово… ой-ей-ей… коли весна не наступит, то ей-то – тово…
А отец задумывался и водил туда-сюда губами, и повторял, принимаясь за щитки:
- Не-ет, скоро уже… и холода, гляди, какие… Уже скоро…
А старшая, Тень, вопросительно вскидывалась. Под глазами у неё были отёчные мешочки, и худое серое личико испугано торчало в темноте верхней полки. А Штевенёк, хитроумец, не понимал ничего вроде бы, глядел оттуда во все глаза на отца и на Хромого. Понимал всё наверняка Штырь, но он уже в точности, как Хромой, научился скрючиваться над разломанными и разверстыми железными куклами, мудрил там, бубнил и отстранялся от всего – совсем как взрослый.
Иногда штурвал двери, дёрнувшись, медленно поворачивался, могучая дверь туго и скупо отворялась, и всовывался изнутри кто-нибудь из знакомых или незнакомых мужиков, а комнату наполнял шум тоннелей: взлаивали туннелеходы, ухали и сбрасывали воздух дальние заводы, и грохотали по рифлёному железу шаги прохожих, и трещала сварка в одном из поперечных проходов, вздуваясь призрачным огнём, и что-то вдруг начинали говорить по общей трансляции, и уходили вдаль цепочки огней.
Мужик спрашивал отца про командные блоки или безволновые элементы, а в дверь тянуло холодом и карбидным дымом. Карга Стружиха непременно выскакивала из кухоньки и костерила мужика за вонь. Хромой делал квадратные глаза, шипел: «Спасайся, кто, как может!» – или командовал зычно: «В атаку, повзво-одно-о-о!..» Недовольный мужик тянул на себя дверь и исчезал, Стружиха осатанело лаялась на Хромого, а тот вытягивался фельдфебельски перед ней, смешно приставив кривую ногу, и преданно ел старуху глазами. Мальцы укатывались к змеевикам и выпускали в одеяла сдавленный смех.
Утром отец и Хромой, поев чего-нибудь, уходили на свою электростанцию, а Стружиха выпихивала мальцов за дверь – им пора было в школу. Мальцы топали туда напрямик, через насосные и мастерские, между ковшов с тяжёлой синеватой стружкой, по лужам зеленоватой смазки под фермами укладочных портов, по переходам и спускам, по узким и гулким мосткам вдоль клёпаных цистерн и сварных многосложных колонн. Они брели по неровно вспученной рифлёнке, глазея на неприступных мужиков-монтажников и ныряя под стремительные ремни вытяжной вентиляции.
По пути Кубыраш оставлялся ими в ясельном боксе на пятом проходе за складом цепей и долго махал им вслед из-за покрашенной в жёлтое решёточки, пока усатая тётка в синем халате не уводила его за оцинкованную дверь.
Мальцы по чугунным ступенькам поднимались на эстакаду, переходили через рельсовые пути. Там, над рельсами, под самой эстакадой, пристроена была решётчатая, застеклённая будка, где сидел в темноте едва различимый диспетчер и что-то говорил в микрофон. Его слова громыхали по центральной пещере над путями и мачтами, ударялись в связки прожекторов, которые горели всегда, и повторялись неоднократным эхом, и исчезали где-то в туннелях. На путях вдруг начинали сцепляться вагонетки, перекатывались, сдержанно постукивая, составы, вздрагивала эстакада, а перед диспетчером в тёмной будке, мигнув, меняли расположение красные, зелёные и жёлтые огоньки. Старшая, Тень, зачарованно глядела на огоньки, Штевенёк вертелся и высматривал дальние составы, а Штырь сосредоточенно глядел вниз на рельсовые стрелки, светящиеся указатели и пробегающие вагонетки.
Дальше шли по галерее и около завода поднимались на вторую галерею, но прежде опять останавливались возле стеллажей с оранжевыми от ржавчины колёсами и пялились сквозь частые скрещения эстакады на завод, который начинался отсюда. В глубинах завода было темно, хотя и горело по сводам несчётно ртутных прожекторов; там, над конструкциями и мостками возвышались железными спинами машины и шевелили время от времени малозаметными своими лапами, мгновенно и тяжко; и тотчас, ухнув, громыхало что-то, клочья и щупальца пара дыбом взлетали и шипели оглушительно, и горбились над машинами, и наливались кровью; и весь завод наполнялся вдруг приближающимся заревом; и раскалённый лист мелькал среди чёрных конструкций и угасал в пасти самой широкой машины. Штырь важно объяснял Штевеньку происходящее, тот вытягивал шею и кивал. Какой-нибудь мужик в чёрной куртке и тяжёлом рубчатом шлеме топал по мосткам и глядел на них, и вроде б улыбался даже грязными морщинами, - тогда Тень вспоминала про школу, можно было нарваться на выволочку. Они карабкались на вторую галерею, а там, наверху, над заводами и туннелеходами уже валила ребятня и галдела, и Штырь пихал знакомцев, а Штевенёк пугливо озирался – его самого часто пихали, а он не мог. Умён был, но робок и плаксив. Штырь тоже был не дурак, но спуску не давал никому.
Однажды долговязый учитель сказал, что планета живет по непериодическим законам – и это было непонятно. Тогда он объяснил, что один-то раз весна была, и один раз, давно совсем, было испепеляющее, бесконечно долгое, на четыре поколения, лето без весны и осени, а вот другой раз ни лета, ни весны не было – и всё это ничего на самом деле не значит, что будет потом – неизвестно.
Вот это уже было понятнее и хуже.
Учитель сказал им, что личинки драконов, возможно, просто очередная фаза превращения, что драконы, возможно, и были как раз личинками этих личинок, что каменные черепахи, может быть, рассыплются на тысячи мелких гадов и уйдут в плоскогорья, а молюски-ведьмы полетят каркающими птеродактилями над бушующим морем – ведь мы же не знаем ничего о будущем, потому что прошлое не повторялось ни разу, потому что четыре солнца с одной планетой не должны и не могут следовать периодическим законам.
Это было уже совсем скверно, ведь Хромой говорил почти то же самое, хотя долговязого учителя очень не одобрял. И Тень опечалилась, и думала об этом по пути домой, и почти не смотрела на завод, как бежит сияющий металл, освещая мимоходом высоченный, в переплётах и путанице, свод.
Вечером, когда отец мылся под краном, а Хромой, чавкая и прихлёбывая, лопал из миски суп, Тень рассказала про это, про всё. Отец поморщился и засунул лицо в серое полотенце. Хромой же изумлённо огляделся и сказал, обращаясь наверх, к Штырю:
- Ну, вот где же у него мозги, у долдона этого?! – и бросил ложку в суп.
Отец засмеялся примиряюще из полотенца:
- Брось ты, Хромой! Что ты в сам-деле? – и, обняв Тень, заговорил:
- Да что ты, ей-богу, ну конечно, всё может быть на этом свете, да только если б был хоть один на свете непериодический закон – да у нас бы ни одна машина не работала б! Всё заканчивается однажды и всё когда-нибудь повторяется, - улыбался отец, - только по-другому немножко, понимаешь? Мир не бывает безнадёжным – иначе бы у нас ни одна машина не работала.
Отец опять улыбался и обнимал её:
- Брось, брось! Ты уж прямо всему так и веришь!
И в тот вечер отец долго рассказывал про то, как наступит весна и мальцы вылезут из пещер железного города, потому что снаружи станет тепло и тихо; и жёлтое солнце вместе с маленьким синим солнцем будут с самого утра стоять в небе, и тёплое море, в котором можно будет купаться до одурения, будет отливать чистейшим изумрудом и долго будет оно катить по бесконечному пляжу каждую свою волну – низкую и поющую пеной и пузырьками. Можно будет, говорил отец, подниматься на скалы и уходить по плоскогорью туда, где начинаются зелёные холмы и дует вечный тёплый ветер, унося далеко в густое небо как белые аэростаты круглые гнездовья летучих муравьёв; или вовсе никуда не уходить, а бродить босиком у самого обрыва, пугая синих кузнечиков, и смотреть в море, и из-под ног в узкие расщелинки камней будут сыпаться струйки крупного, степного песка. И далеко где-то, на пустынных пляжах, будут трубить обсыхающие драконы, а у пещер на песке загорелые и белозубые ребятишки понастроят бесконечные стены и башни.
Так говорил отец, и даже карга Стружиха садилась на откидной чугунный стулец, подпиралась рукою и кивала горестно головой.
Отец говорил, что взрослые, конечно, останутся работать в пещерах. Они будут выходить на минутку, щуриться на свет, мыть лицо в море – и уходить опять под землю, работать во тьме железного города, готовиться к лету, когда трескается и белеет почва, отступает к горизонту море и только гигантские скорпионы перебегают от камня к камню, и не дохнуть от жары, и на землю не ступить – прожигает. И круглые сутки по очереди жарят с сизого неба жёлтое и красное солнца, близкие и испепеляющие.
Но это всё – летом, не представимо далёким летом, до которого не все доживут, а весной будет лишь появляться под вечер красное солнце, ещё далёкое и доброе; не выходя целиком из моря, поползёт оно на закат, потащит за собой по воде широкую алую дорогу; и синее солнце, а следом – и жёлтое, пропадут за скалами; и красное тоже утонет вдали, утянув последние факелы и флаги огненной дороги. Пропасть звёзд будет глазеть с неба, на скалах тихо и бесконечно будут петь удивительные и пугливые создания – сирены, а далеко в море раздастся вдруг фырканье и стремительный всплеск – пройдёт мимо берега косяк морских пилигримов с тусклыми огоньками на весу, - и снова одни сирены будут петь над морем, да низкие волны шелестеть и выплёскиваться на скользкие камни.
И всё-таки, говорил отец, надо будет готовиться к лету, надо будет пробиваться вглубь, к ледяным подземным озёрам, и заново обшивать железом пещеры, и строить новые туннели, запасать воздух и землю и чинить машины и электростанции – потому что лето будет почище зимы, да и подлиннее, очень может быть… и вряд ли вы доживёте до осени… а мы уж – и подавно… да и не известно, какая она будет, эта осень, но, по всей видимости, всё-таки лучше, чем лето и зима.
Хромой сопел над схемками, сопел со свистом, не поднимая головы, – он работал. Конечно, приятно представлять себе, что будто бы снаружи – разлюли малина и райские кущи, кто б чего говорил бы! Но сказки-то рассказывают детишкам, а тут схемки летят одна за другой, латать не успеваешь!.. и не понять, главное, – почему, мать их!..
И Штырь сказок не одобрял, всем своим видом не одобрял, характер имел чугунный – весь в Хромого; скрипел ключом в очередной кукле, выдирал оттуда клеммочки и переходнички невесть зачем. Краем уха слышал всё, безусловно, – но краешком только, краешком. А Штевенёк даже рот раскрыл, заслушавшись, хотя и он тоже сидел бочком на всякий случай. Мало ли чего… - а так он просто с Кубырашем телевизор смотрит, и всё тут, и вовсе он не причём.
Только Тень стояла в тёмном углу неподвижно, да старая карга Стружиха злилась обиженно и, встав со стульца, скрипела, не глядя:
- Болтаете… болтаете всё… Давно ль ворота вам повалили? Как живы-то остались – не углядела! А всё – болтаете!… - И уходила на кухоньку греметь ящиками и посудой.
Совсем недавно привелось мальцам самим увидеть тот самый прорыв в центральные ворота железного города. Это – старшая, Тень, поволокла тогда Штыря и Штевенька за собой по двенадцатому туннелю в большой ангар. Она, старшая, разнюхала, что именно там будут распаковывать и монтировать новые машины с прорвавшегося на планету экспресса, и захотела смертно поглазеть на машины, пока они вскрыты и разноцветны, недвижимы и загадочны, да около весёлых людей постоять разочек – праздник ведь! Конечно, пришлось взять с собой Штевенька – он тоже был большой любитель поглазеть, а старшая жалела его. Ну, а Штырь и сам куда хочешь мог усвистать, но со старшей, натурально, пошёл охотнее. Уютнее чувствовал себя со старшей Штырь, хотя и суров был не по летам.
Не оказалось тогда с ними Стружихи, ушла она за Кубырашем, вот и попёрлись они к ангару. Некому было цыкнуть на них – вот и вышло так.
Скрежетали на поворотах рельсовые тележки, гружённые контейнерами и балками, громыхали по железным листам шаги неразговорчивых людей, мальцы жались к стенам, где на кронштейнах тянулись бесконечные коммуникации, а у самой стены рифлёнка рвано и гнуто обрывалась, и оттуда дуло какой-то дрянью.
Долговязый учитель говорил потом, что, почуяв что-то – может быть даже приближение морозов, личинки драконов поползли спасаться в береговые пещеры. Они ушли бы в глубину и копошились бы там неторопливо, подминая и поедая друг дружку, но в одном месте наткнулись они на железные, поросшие многослойным грязным льдом ворота, и не поползли к другим пещерам, а, чуя вход, попёрли напролом. Видимо, таков был инстинкт, - говорил долговязый учитель. Ворота через пять уже минут были вырваны из скалы – так осатанели эти бестии.
Вспоминать такое – себе дороже. Тень плохо спала, всю ночь промаялась, всё вспоминалось ей, всё вспоминалось… Не умела она придерживать память.
Бежали к ангару мужики, выла сирена, мелко и страшно дрожала рифлёнка, холодом задуло, завертело по туннелям. А впереди, в огромном ангаре, в решётчатой арке туннеля валились машины, ослепительно-белым и пронзительно-синим мигало между колонн – это палили из лучемётов. И вдруг под аркой встало и вздулось выше галереи членистое, в крючьях и щупальцах, тело драконьей личинки и, разрезанное пополам, свалилось судорожно. Другая личинка завертелась среди обломков, и гигантская тень каменной черепахи взгромоздилась, мигнув, на перекрытия ангара.
Тень сжималась и ёжилась под одеялом, потом подымалась на локоть. Было спокойно. Горела дежурная лампочка над дверью, мальцы спали, и она ложилась опять.
Каменную черепаху не брали лучемёты – это всем было прекрасно известно. Штевенёк орал навзрыд, Штырь рвал ей руку и тащил назад. А ей показалось, что откуда-то сбоку, припадая на кривую ногу свою, вывалился Хромой, обвешанный связками гранат, с рогатиной лучемёта в руках, и пропал среди бегущих туда. И выла, и выла режущим плачем сирена. И какие-то тётки взваливали бегом на туннелеход тяжёлые красно-жёлтые баллоны, и туннелеход сорвался с места, невозможно вопя, и умчался в ангар, а бегущие мужики отпрыгивали от него и падали. Тётки эти и увезли мальцов на рельсовой тележке вместе с ранеными, по пути обругав и накостыляв солидно по шеям.
Так она промучилась до утра, но потом – ничего, прошло. На следующую ночь она уже не вспоминала, память отвлеклась, отпустила. Тень вообще не очень-то крепко спала по ночам. Может быть она сама отбивала себе сон – любила думать в темноте и покое. А иногда, когда ей особенно не спалось, когда Хромой особенно натужно и простужено дышал во сне, а потом, помалу, всхлипами и рыками начинал свой храп – форменный крик души, вообще говоря, а не храп, Тень открывала глаза и лежала так, глядя перед собой. О чём-то странном и спокойном думалось её под храп Хромого, не о таком думалось, как обычно, не о железном. Мёрзнущий Штевенёк прижимался к её спине, попискивал Кубыраш, и Штырь вдруг взбрыкивал и сердито перебрасывался на другой бок, а внизу храпел Хромой. Когда же у них ночевала Стружиха, то они громыхали с Хромым в две глотки; и далеко, за железными стенами, ухали и говорили заводы; вверху слышались чьи-то шаги – кто-то, работающий, когда все спят, ходил по второму уровню, - и Тени было особенно одиноко. Она представляла себе, какая скоро наступит весна, то так представляла, то – эдак, по разному, и всё выходило славно.
И только когда неподвижность начинала уже застилать звуки, и время, стремительно замедляясь, меняло и вытягивало пространство, и её незаметно поднимало волною, - Тень улетала, наконец. Она улетала над удивительно спокойным и зелёным морем вдоль берега к скалам, нагретым и обросшим травой и кустарником, над очень и очень высоким берегом, и, минуя скалы, неслась к далёким плоскогорьям, где по зелёным холмам сплошь росли красные и жёлтые цветы, и дул горячий пустынный ветер, сгоняя по одинаковым склонам волну за волной бесконечные травы в исподних цветах. Где-то сзади оставался, но, впрочем, тоже летел и плакал Штевенёк, и Штырь летел тоже и тянул его за собою вверх, и ругался. А Кубыраш сидел в траве, совсем уже вдали, на каком-то холме, и высоко в небе над ним парил бронзово-фиолетовый дракон. Тень старалась свернуть – ей было смерть, как жалко всех. Она летела обратно, пытаясь не забыть, где сидел в траве и цветах маленький и весёлый Кубыраш, ей было тепло, ветер сушил лицо и губы, и она летела, конечно, куда-то мимо, и сверкали на мгновение рядом совсем огромные драгоценные крылья дракона, а Штевенёк и Штырь пропадали совершенно, терялись в другой стороне, и маленький Кубыраш пропадал где-то. Мелькали далеко внизу обрыв, скалы, берег. Бесконечно уменьшенный Хромой махал руками и ковылял вдоль моря, а отец просто стоял и смотрел ей вслед, и Тень плакала обильно и горько, и не могла остановиться, и засыпала наконец.
Царь Дакии,
Господень бич,
Аттила, -
Предшественник Железного Хромца,
Рождённого седым,
С кровавым сгустком
В ладони детской, -
Поводырь убийц,
Кормивший смертью с острия меча
Растерзанный и падший мир,
Работник,
Оравший твердь копьём,
Дикарь,
С петель сорвавший дверь Европы, -
Был уродец.
Большеголовый,
Щуплый, как дитя,
Он походил на карлика –
И копоть
Изрубленной мечами смуглоты
На шишковатом лбу его лежала.
Жёг взгляд его, как греческий огонь,
Рыжели волосы его, как ворох
Изломанных орлиных перьев.
Мир
В его ладони детской был, как птица,
Как воробей,
Которого вольна,
Играя, задушить рука ребёнка.
Водоворот его орды крутил
Тьму человечьих щеп,
Всю сволочь мира:
Германец – увалень,
Проныра – беглый раб,
Грек-ренегат, порочный и лукавый,
Косой монгол и вороватый скиф
Кладь громоздили на его телеги.
Костры шипели.
Женщины бранились.
В навозе дети пачкали зады.
Ослы рыдали.
На горбах верблюжьих,
Бродя, скикасало в бурдюках вино.
Косматые лошадки в тороках
Едва тащили, оступаясь, всю
Монастырей разграбленную святость.
Вонючий мул в очёсках гривы нёс
Бесценные закладки папских библий,
И по пути колол ему бока
Украденным клейнодом –
Царским скиптром
Хромой дикарь,
Свою дурную хворь
Одетым в рубища патрицианкам
Даривший снисходительно...
Орда
Шла в золоте,
На кладах почивала!
Один Аттила – голову во сне
Покоил на простой луке сидельной,
Был целомудр,
Пил только воду,
Ел
Отвар ячменный в деревянной чаше.
Он лишь один – диковинный урод –
Не понимал, как хмель врачует сердце,
Как мучит женская любовь,
Как страсть
Сухим морозом тело сотрясает.
Косматый волхв славянский говорил,
Что глядя в зеркало меча, -
Аттила
Провидит будущее,
Тайный смысл
Безмерного течения на Запад
Азийских толп...
И впрямь, Аттила знал
Свою судьбу – водителя народов.
Зажавший плоть в железном кулаке,
В поту ходивший с лейкою кровавой
Над пажитью костей и черепов,
Садовник бед, он жил для урожая,
Собрать который внукам суждено!
Кто знает – где Аттила повстречал
Прелестную парфянскую царевну?
Неведомо!
Кто знает – какова
Она была?
Бог весть.
Но посетило
Аттилу чувство,
И свила любовь
Своё гнездо в его дремучем сердце.
В бревенчатом дубовом терему
Играли свадьбу.
На столах дубовых
Дымилась снедь.
Дубовых скамей ряд
Под грузом ляжек каменных ломился.
Пыланьем факелов,
Мерцаньем плошек
Был озарён тот сумрачный чертог.
Свет ударял в сарматские щиты,
Блуждал в мечах, перекрестивших стены,
Лизал ножи...
Кабанья голова,
На пир ощерясь мёртвыми клыками,
Венчала стол,
И голуби в меду
Дразнили нежностью неизречённой!
Уже скамейки рушились,
Уже
Ребрастый пёс,
Пинаемый ногами,
Лизал блевоту с деревянных ртов
Давно бесчувственных, как брёвна, пьяниц.
Сброд пировал.
Тут колотил шута
Воловьей костью варвар низколобый,
Там хохотал, зажмурив очи, гунн,
Багроволикий и рыжебородый,
Блаженно запустивший пятерню
В копну волос свалявшихся и вшивых.
Звучала брань.
Гудели днища бубнов,
Стонали домбры.
Детским альтом пел
Седой кастрат, бежавший из капеллы.
И длился пир...
А над бесчинством пира,
Над дикой свадьбой,
Очумев в дыму,
Меж закопчённых стен чертога
Летал, на цепь посаженный, орёл –
Полуслепой, встревоженный, тяжёлый.
Он факелы горящие сшибал
Отяжелевшими в плену крылами,
И в лужах гасли уголья, шипя,
И бражников огарки обжигали,
И сброд рычал,
И тень орлиных крыл,
Как тень беды, носилась по чертогу!..
Средь буйства сборища
На грубом троне
Звездой сиял чудовищный жених.
Впервые в жизни сбросив плащ верблюжий
С широких плеч солдата, - он надел
И бронзовые серьги и железный
Венец царя.
Впервые в жизни он
У смуглой кисти застегнул широкий
Серебряный браслет
И в первый раз
Застёжек золочённые жуки
Его хитон пурпуровый пятнали.
Он кубками вливал в себя вино
И мясо жирное терзал руками.
Был потен лоб его.
С блестящих губ
Вдоль подбородка жир бараний стылый,
Белея, тёк на бороду его.
Как у совы полночной,
Округлились
Его, вином налитые глаза.
Его икота била.
Молотками
Гвоздил его железные виски
Всесильный хмель.
В текучих смерчах – чёрных
И пламенных –
Плыл перед ним чертог.
Сквозь черноту и пламя проступали
В глазах подобья шаткие вещей
И рушились в бездонные провалы.
Хмель клал его плашмя,
Хмель наливал
Железом руки,
Темнотой – глазницы,
Но с каменным упрямством дикаря,
Которым он создал себя,
Которым
В долгих битвах изводил врагов,
Дикарь борол и в этом ратоборстве:
Поверженный,
Он поднимался вновь,
Пил, хохотал, и ел, и сквернословил!
Так веселился он.
Казалось, весь
Он хочет выплеснуть себя, как чашу.
Казалось, что единым духом – всю
Он хочет выпить жизнь свою.
Казалось,
Всю мощь души,
Всю тела чистоту
Аттила хочет расточить в разгуле!
Когда ж, шатаясь,
Весь побагровев,
Весь потрясаем диким вожделеньем,
Ступил Аттила на ночной порог
Невесты сокровенного покоя, -
Не кончив песни, замолчал кастрат,
Утихли домбры,
Смолкли крики пира,
И тот порог посыпали пшеном...
Любовь!
Ты дверь, куда мы все стучим,
Путь в то гнездо, где девять кратких лун
Мы, прислонив колени к подбородку,
Блаженно ощущаем бытие,
Ещё не отягчённое сознаньем!..
Ночь шла.
Как вдруг
Из брачного чертога
К пирующим донёсся женский вопль...
Валя столы,
Гудя пчелиным роем,
Толпою свадьба ринулась туда,
Взломала дверь и замерла у входа:
Мерцал ночник.
У ложа на ковре,
Закинув голову, лежал Аттила.
Он умирал.
Икая и хрипя,
Он скрёб ковёр и поводил ногами,
Как бы отталкивая смерть.
Зрачки
Остеклкневшие свои уставя
На ком-то зримом одному ему,
Он коченел,
Мертвел и ужасался.
И если бы все полчища его,
Звеня мечами, кинулись на помощь
К нему,
И плотно б сдвинули щиты,
И копьями б его загородили, -
Раздвинув копья,
Разведя щиты,
Прошёл бы среди них его противник,
За шиворот поднял бы дикаря,
Поставил бы на страшный поединок
И поборол бы вновь...
Так он лежал,
Весь расточённый,
Весь опустошённый
И двигал шеей,
Как бы удивлён,
Что руки смерти
Крепче рук Аттилы.
Так сердца взрывчатая полнота
Разорвала воловью оболочку –
И он погиб,
И женщина была
В его пути тем камнем, о который
Споткнулась жизнь его на всём скаку!
Мерцал ночник,
И девушка в углу,
Стуча зубами,
Молча содрогалась.
Как спирт и сахар, тёк в окно рассвет,
Кричал петух.
И выпитая чаша
У ног вождя валялась на полу,
И сам он был – как выпитая чаша.
Тогда была отведена река,
Кремнистое и гальчатое русло
Обнажено лопатами, -
И в нём
Была рабами вырыта могила.
Волы в ярмах, украшенных цветами,
Торжественно везли один в другом –
Гроб золотой, серебряный и медный.
И в третьем –
Самом маленьком гробу –
Уродливый,
Немой,
Большеголовый
Покоился невиданный мертвец.
Сыграли тризну, и вождя зарыли.
Разравнивая холм,
Над ним прошли
Бесчисленные полчища азийцев,
Реку вернули в прежнее русло,
Рабов зарезали
И скрылись в степи.
И чёрная
Властительная ночь,
В оправе грубых северных созвездий,
Осела крепким
Угольным пластом,
Крылом совы простёрлась над могилой.
1933, 1940
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.