А пока еще в коконе- скрыта душа -
ей снятся полеты на вольном просторе.
Трансформация , хоть и идет неспеша,
Но уже завершается. Аve, amore.
Спасибо, Лимерика за вдохновенье!
Как своеобразно соеденились герои сказки Пушкина, Гекуба, французское "мон ами" в твоей фантазии! Молодец!
Драгоценная моя Несмеяна, свет очей моих и причина моей бессонницы (впрочем, теперь уже и причина моей дневной сонливости — от таблеток)!
Пишу тебе из придорожного трактира, где третий день жду, пока утихнет дождь и уймётся моя поясница. За окном не сказочный лес, а размытая грунтовка, по которой то и дело проезжают телеги с сеном и рейсовые кареты до губернского города. Я сижу у печи, завернувшись в плед, который стащил с себя же, когда понял, что плащ мой давно истлел, а кольчуга превратилась в труху. Трактирщица жалеет меня, подливает горячего взвара и каждый вечер спрашивает, не к доктору ли я еду. А я молчу, потому что сказать «к спящей царевне» — значит прослыть городским сумасшедшим, а сказать «к любимой» — значит услышать «в твои-то годы?».
Не торопись просыпаться, родная. Твой витязь, увы, застрял в пути — и застрял не в сказочном лесу, где положено герою блуждать три дня и три ночи, а в очереди к травматологу в уездной поликлинике. Я пришёл туда затемно, занял очередь за бабкой с радикулитом и дедом с грыжей, и простоял до полудня, слушая разговоры о ценах на соль и о том, что «раньше-то и снег был белее». Когда же подошла моя очередь, выяснилось, что талончики закончились, а без талончика — только к ветеринару, но ветеринар, говорят, ушёл на вызов к чьей-то кобыле. И я побрёл обратно, шаркая и держась за стенку, потому что спина моя уже не гнётся, как у былинного богатыря, а скрипит, как старая телега.
Коня я, каюсь, продал на колбасу. Не сразу, нет. Сначала он просто перестал скакать, потом перестал идти, а потом стал ложиться через каждые сто шагов и смотреть на меня такими глазами, будто просил: «Пристрели, хозяин, не мучай». Я гладил его по морде, скармливал последние сухари и плакал, потому что конь — это не средство передвижения, а боевой товарищ. Но когда он охромел уже на третью ногу, а на четвёртую стал лишь опираться, как старик на палку, я понял, что до твоего хрустального гроба он не дойдёт, а если дойдёт, то ляжет рядом и умрёт. Мясник дал за него ровно столько, чтобы купить три тюбика мази от артрита, баночку бальзама для суставов и ещё осталось на полбуханки хлеба. Конь был хороший, и колбаса из него, наверное, вышла нежная, с чесночком. Но я ту колбасу не ем — кусок в горло не лезет.
Ржавые доспехи сдал на металлолом. Приёмщик, мужик с седыми усами и вечно прищуренным глазом, долго вертел мой нагрудник, цокал языком, дул на ржавчину и наконец сказал, что такого гнилого железа к нему не приносили со времён, когда его дед ещё молодым парнем бегал. Дал копейки, но на грелку хватило. Грелка теперь мой верный спутник: прижимаю её к пояснице, когда холодно, к груди, когда тоскливо, и к щеке, когда хочется почувствовать хоть какое-то тепло, кроме воспоминаний о твоём лице. Шляпу я, правда, ношу — не для защиты и не для фасона, а чтобы прятать под ней лысину, которая блестит ярче твоего хрустального гроба. Но и она уже прохудилась, поля обвисли, и сквозь дыры пробивается сквозняк, от которого слезятся глаза. Впрочем, глаза мои слезятся теперь от всего: от ветра, от пыли, от лука, если случайно окажется рядом, и от осознания, что Елисей из меня теперь, скорее, Елисей Петрович.
Но не думай, что я сдался! Нет, я всё ещё тот же мальчишка, который когда-то клялся тебе в вечной любви под цветущей яблоней, только теперь та яблоня засохла, а из клятвы осталась одна несгибаемая воля. И, если уж совсем честно, несгибаемые поля шляпы, которую я по привычке не снимаю даже перед спящей царевной, потому что под ней прячу не только лысину, но и старческую растерянность. Я бреду, хромая, уже не по звёздам и не по карте, а по памяти, которая услужливо подсказывает: «Налево — аптека, направо — больница, а прямо — кладбище». Но я всё равно иду прямо, потому что там, за кладбищем, за оврагом, за тремя заколдованными перекрёстками, спишь ты, моя Несмеяна, и ждёшь своего витязя.
А ещё осталась вера — та самая, которую не вылечить ни мазями, ни травами, ни очередями к травматологу. Вера в то, что наши сердца соединятся. Пусть не поцелуем — поцелуй нам теперь заменят общие лекарства и тихие вечера у печи, — а хотя бы через завещание. Я уже составил его у нотариуса, кривого старичка с лупой, и вписал тебя единственной наследницей: завещаю тебе свою грелку, свои несгибаемые поля, свою нерастраченную нежность и полцарства, которое, правда, давно отошло за долги по квартплате. Но главное — завещаю тебе себя, пусть и по частям, как разобранный доспех.
Приду, хромая, с букетом ромашек, сорванных у обочины, где обычно останавливаются телеги, чтобы дать отдохнуть лошадям. Ромашки эти пахнут пылью, соляркой и немного свободой. Приду, сяду у твоего гроба, поправлю несгибаемые поля и прошепчу: «Вставай, красавица, я твой суженый. Только не резко — у меня радикулит, и если ты вскочишь, как в сказке, я от неожиданности упаду и уже не поднимусь». А ты, если узнаешь во мне своего Елисея, улыбнись сквозь сон и подожди ещё чуть-чуть. Я уже близко. Осталось всего ничего: перейти овраг, переплыть речку, пережить зиму и найти того, кто подскажет, где теперь принимают без талонов.
Твой принц. Задерживаюсь. Приду хромая.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.