Все, что вызывает переход из небытия в бытие, — творчество
(Платон)
Поэзия
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - Золото
К списку произведений
Спокойной Ночи Спокойной Ночи - это мягкий лохматый зверь.
Он сторожит постель, окно, закрытую дверь.
Он вездесущ, как Бог, отводит беду и смерть.
С ним хорошо, тепло, и можно во сны лететь.
Служит он верно, и лапу даёт всегда.
Носит меня на себе в странные города,
Где обнимают руки, только руки одни.
Вместо лица и тела - поле, костёр и дым.
Все поцелуи ночи - терпкий вишнёвый сок.
Мягкая лапа зверя трогает мой висок.
Где-то в окне забрезжит сизый косматый Утр,
Зверь бесконечно добрый, и – чрезвычайно мудр.
Ваши комментарии
10.07.2026 05:12 Sandro
Спокойной ночи
Мне шесть лет, и я знаю точно: у моей кровати есть сторож. Он приходит, когда мама гасит свет и говорит «спи», а на самом деле свет не гаснет — просто меняется на другой, тот, что виден только с закрытыми глазами. Сторож лохматый, тёплый, пахнет пылью и чем-то ещё — так пахнет бабушкин шкаф, где хранятся зимние вещи. Я не вижу его целиком, только край — плечо, лапу, тёмную шерсть у самого одеяла. Он садится в ногах, и кровать чуть прогибается под его весом, хотя весит он, кажется, не больше кота.
Я зову его Спокойной Ночи. Он не отзывается на имя, но откликается на голос — стоит прошептать в темноту «ты здесь?», и лапа накрывает мою ступню поверх одеяла, тяжело и надёжно, как крышка колодца.
— Тогда полетели, — говорю я.
И мы летим.
Города, куда он меня носит, всегда одинаковые в главном: там нет лиц. Есть руки. Из тумана, из дыма костра, из тёмного поля с жухлой травой — выходят одни руки, тёплые, в цыпках на костяшках, с обкусанными заусенцами, и берут меня, и прижимают к тому месту, где должна быть грудь, а там — просто тепло, просто вздох, будто дышит сам воздух. Руки пахнут вишней. Не свежей, а той, что уже томилась час на плите с сахаром, лопаясь, пуская тёмный густой сок — вот этим соком меня и целуют, снова и снова, в макушку, в висок, в то место за ухом, где щекотно.
Я знаю эти руки. Я не говорю вслух чьи, потому что мама плачет, если я говорю это имя при ней. Но зверь знает. Зверь всегда приносит меня туда, где эти руки, и уносит обратно раньше, чем на горизонте — а там, оказывается, есть горизонт, серый, косматый, будто спина ещё одного зверя, только больше и печальнее, — раньше, чем на горизонте забрезжит Утро.
Утро я боюсь чуть-чуть. Оно не злое — оно просто вроде будильника у соседей за стеной: ему всё равно, доспала ты или нет. Оно приходит и уводит Спокойной Ночи за шкирку, как воспитательница уводит с площадки, и тогда руки тоже тают, остаётся только запах вишни на подушке, который выветривается к завтраку.
— Куда вы уходите? — спросила я один раз зверя.
Он не ответил. Только придвинулся ближе, всем телом, так что шерсть примялась к моей щеке, и в этом было что-то вроде «слушай, а не спрашивай». Потом лапа легла мне на грудь, тяжело, ровно туда, где стучит сердце — и стук вдруг стал слышен обоим, будто он одолжил мне на секунду свой слух.
Мне было шесть, и я не поняла, что это значило. Я думала — про него и про Утро. Я не думала — про руки.
Прошло десять лет, и рассказывать о звере от первого лица стало неловко — так неловко, что удобнее говорить о девочке в третьем лице, будто она уже не совсем ты.
Она перестала звать его вслух. Не разлюбила — просто в шестнадцать за такие имена, названные не в темноту, а при живых людях, слишком легко получить справку от психиатра, а не сочувствие. Но по ночам, когда бессонница садилась на грудь тяжелее его лапы, она всё ещё шептала в потолок: «ты здесь?» — и иногда, не каждую ночь, что-то тёплое и лохматое отзывалось, хоть и не так охотно, как раньше. Как будто он тоже старел. Или как будто ему приходилось сторожить теперь не только её постель.
В городах, куда он её носил, руки стали являться реже. Однажды она долго звала — а вышло из тумана только одно движение пальцев, неуверенное, будто рука забыла дорогу. Вишнёвый сок на губах в ту ночь был совсем слабым, почти водой, и она проснулась с ощущением, что кого-то обманула, хотя не могла сказать, кого именно и в чём.
Мать к тому времени уже год как не плакала при имени бабушки. Имя лежало в доме спокойно, как остывший чайник.
Зверь стал реже носить её в поля с кострами. Чаще — просто лежал в ногах кровати, тяжёлый, безмолвный, и она клала ладонь туда, где должна быть его голова, и чувствовала под шерстью что-то вроде дыхания, ровного, медленного, не человеческого и не звериного, а — стариковского, если бы у старости было дыхание отдельно от тела.
— Ты всё ещё сторожишь смерть? — спросила она однажды, не открывая глаз.
Он не ответил. Придвинул голову под её ладонь — молча, как будто вопрос был не по адресу. Дверь, смерть, сторож — эти слова были её словами, не его.
— А руки? Куда делись руки?
Он долго молчал. Потом просто вздохнул — по-настоящему, боками, — и в этом вздохе было что-то похожее на тропинку, по которой давно не ходят: не заросла совсем, но идти по ней теперь надо самой, без полёта, без вишнёвого тумана. Он этого не говорил. Это она поняла сама, много позже, чем стоило.
Ей снится — или уже не снится, потому что грань стёрлась настолько, что странно называть это сном, — поле. Косматое серое Утро уже сидит на краю горизонта, не наступая, просто ждёт, спокойное, как вода в запруде, которой всё равно, что в неё войдёт. Зверь рядом, старый, полинявший местами до розовой кожи, но лапа всё так же ложится на висок — тяжело, надёжно, как крышка колодца.
— Идём? — спрашивает он.
Она смотрит на туман. В нём, кажется, шевелится что-то — рука, не рука, движение воздуха. Она делает шаг навстречу, и туман держит секунду — плотный, будто вот-вот кто-то дожмёт его руками с той стороны, — а потом просто расступается. Без сопротивления. Слишком легко, легче, чем должен был бы, и эта лёгкость страшнее, чем если бы туман не пустил вовсе: там просто поле. Пустое, без костра, без дыма, без вишни. Обычная трава, мокрая от росы, которая будет мокрой что бы там ни думал зверь по этому поводу.
— Значит, всё, — говорит она.
Он не отвечает согласием и не отвечает отказом. Он просто наклоняет тяжёлую лохматую голову — так, что она может, в последний раз или не в последний, положить ладонь между его ушей, — и говорит единственное, что, кажется, знал с самого начала:
— Спи. Дальше я не провожаю.
Утро поднимается медленно, серое, косматое, огромное, и в его свете зверь становится всё меньше — не потому что уходит, а потому что вещи, которые слишком долго сторожили нас, с возрастом становятся размером с обычную собаку, которая просто хочет, чтобы её погладили перед тем, как мы откроем глаза.
Она открывает глаза. Подушка пахнет ничем. За окном — обычное утро, без косм, без бога в нём, только соседский будильник и звук воды в трубах.
Она лежит ещё минуту, прислушиваясь к тому месту в ногах кровати, где раньше прогибался матрас.
Матрас не прогибается. Там, где раньше была тяжесть, теперь просто холодная полоса простыни, до которой не долетает тепло от батареи.
Но она всё равно, на всякий случай, тихо говорит в потолок:
— Ты здесь?
И ничего не отвечает. И это тоже — ответ, только такой, для которого пока нет имени.
10.07.2026 08:19 Baas
Это очень круто. Вспоминается Льюис и его сказочный Господь в образе доброго и уютного льва.
10.07.2026 16:48 Sandro Ей снится поле. Косматое серое Утро сидит на краю горизонта, как вода в запруде, которой всё равно, что в неё войдёт. Зверь рядом, старый, полинявший местами до розовой кожи, но лапа всё так же ложится на висок — тяжело, надёжно, как крышка колодца.
— Идём? — спрашивает он.
Она смотрит на туман. Она делает шаг навстречу, туман держит секунду — плотный, будто вот-вот кто-то дожмёт его руками с той стороны, — а потом просто расступается. Без сопротивления. Там просто поле. Пустое, без костра, без дыма, без вишни. Обычная трава, мокрая от росы, которая будет мокрой что бы там ни думал зверь по этому поводу.
— Значит, всё, — говорит она.
Он не отвечает согласием и не отвечает отказом. Он просто наклоняет тяжёлую лохматую голову — так, что она может, в последний раз, положить ладонь между его ушей, — и говорит единственное, что знал с самого начала:
— Спи. Дальше я не провожаю.
Она проснулась от звука воды. За окном, в бетонном колодце двора, монотонно и бестолково стучал дождь.
Она открыла бабушкин шкаф. Раньше он пах зимними вещами и пылью, теперь — старым деревом и дешёвым химическим очистителем для стёкол. Внутри висели обычные тряпки, без тени запаха вишни. Тайны больше не было; была мебель, требующая протирки.
Вечером, возвращаясь домой, она увидела собаку. Беспородную, грязную, сидящую у края тротуара. Собака не была похожа на того Зверя — ни статью, ни весом, — но она наклонила голову, предлагая ту самую тишину, в которой не было нужды что-то спрашивать.
Собака встала и отряхнулась. В воздухе на секунду зависла дорожная пыль, и в этот краткий миг она отчётливо почуяла запах зимнего шкафа, забытый ещё в детстве. Она не позвала. Не сделала шага навстречу. Она просто смотрела, как собака уходит в сторону проезжей части, теряясь среди прохожих.
Дождь за окном продолжал бить по отливам — монотонно, безразлично, не требуя ответа. И это было правильно. Это был тот самый ответ, для которого до сих пор не нашлось имени.
Дочь родилась через три года после того, как собака ушла в толпу. Девочка была тихой, с глазами, которые смотрели в пространство чуть дольше, чем принято, — будто она видела то, что уже было вычеркнуто из жизни матери.
Маргарита не звала никого в темноте. Она просто ждала.
Однажды ночью, когда дождь снова бил по отливам, мать услышала, как кровать Маргариты чуть прогнулась — ритмично, тяжело, с характерным скрипом пружин, который помнился ей десятилетиями. Мать замерла в дверях, сжимая в руках остывший чайник. В комнате было темно, но свет за веками менялся — на тот самый, который она так давно пыталась забыть.
Маргарита не спала. Она смотрела в потолок, и её ступня — мать видела это в призрачном свете ночника — была накрыта чем-то тёмным, лохматым, тяжёлым, как крышка колодца.
— Ты здесь? — прошептала дочь.
Мать не вошла. Она прислонилась к дверному косяку, чувствуя, как внутри что-то дрогнуло. Не от страха, а от узнавания.
Она не стала окликать дочь. Она знала: если она войдёт, зверь исчезнет, как дым.
Она просто осталась стоять в коридоре, слушая, как в комнате дочери дыхание зверя становится вровень с дыханием ребёнка.
Мать развернулась и пошла на кухню. Она поставила чайник на плиту, и когда вода закипела, в этом звуке она впервые не услышала ни дождя, ни угрозы.
Где-то за стеной, в комнате, кровать скрипнула ещё раз — зверь устраивался поудобнее.
Она заварила чай, села за стол и стала ждать утра. Обычного, серого, не требующего никаких ответов.
11.07.2026 23:09 marko
Не считаю косматого бесконечно добрым, хотя, конечно, мудр, да. Ибо только бесконечно жестокий может ежеутренне отрывать от подушки несчастную голову твою и бросать в рассветную мглу беззащитное тело твое, а стало быть нет доброты в сердце его и, стало быть, несовместимы мудрость и доброта. И только наличие Спокойного Ноча сохраняет в мире гармонию и справедливость.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация