Неба-то сколько здесь, раз.
Сколько рассвета-то, два.
Щурит угорский свой глаз
утренний ветер-мордва.
Ноги не ходят уже,
дышится тоже... Плевать!
В царстве прекрасных ужей
встретим ужиную мать.
Есть у неё изумруд.
И, кто его увидал,
те никогда не умрут.
.........................
Озеро. Утро. Причал.
Доски уходят в туман.
Гнутся они под ногой.
Триста рябиновых грамм
выпей. Поплачь надо мной.
Я не приду. Ты одна.
Солнце заходит. Зашло.
Ил подымает со дна
возле причала весло.
Ил изумруден в воде.
Что я наделал, дебил?
Ил у меня в бороде.
Рыбки, созвездия, ил.
Вермут
Утром проснёшься. Как тёплая баба,
ходит по дому заря.
Радиоточку, хрипящую жабой,
ночью не выключил зря.
Пусть. Всё нормально. Ну, жаба. Прекрасно.
Жаба рыгочет в пруду.
Светит трава земляникою красной.
Я на прогулку пойду.
- Пётр Никодимыч, – скажу – Как свежо-то
пахнет в саду. Будет гром.
Глаша прошлёпает к старым воротам
с полным до края ведром.
Реки молочные. Нежность сезона.
- Глашенька, с нас, как всегда?
Пахнет цветами, клубникой, озоном.
Вермутом пахнет звезда.
Король
Прощайте, король, и простите
судьбу ли, себя ль самого.
Стокгольма прекрасного житель
не сможет понять одного,
точней, одинокого. Шпагу
тот гладит, и шпага блестит.
Судьба не простила отвагу,
а сам он судьбу не простит.
Она полетела с откоса.
А всё же, что нам до судьбы!
С отстреленным кончиком носа,
с привычкою к дыму пальбы,
ты будешь – навеки – последним,
кто с жизнью расстался в бою.
Вчерашних безумий наследник
во-первых восславит уют.
Во-первых – ослабшие духом,
в-двадцатых – безумные им.
И черепом с дыркой над ухом
дух этим безумьем храним -
пуста черепная коробка,
в ней только метельная мгла.
Взвивайся, шампанская пробка!
Мы выпьем за ваши дела,
враги, Императоры, други
в аду, напрямик говоря,
где буйствуют нарвские вьюги,
горит над Полтавой заря.
Луидор
Восемнадцатый век. На лужайках роса
и овечки, овечки, овечки.
Догорают к утру за окном голоса,
расплавляются сальные свечки.
И сидят сизари, облепляя карниз,
голодранцы и символы Духа.
За окном – Сен-Жермен и какой-то маркиз,
две графини, две девки, старуха.
Продолжалась игра от зари до зари,
от подмышек и пахов смердело.
То и дело шептал Сен-Жермен – Всё гори!
Кое-что в результате сгорело.
Кое-что. И дотла. В этот утренний час
ни селитра не пахнет, ни сера.
Только белою розой маркизов атлас -
полу-годом забот парфюмера.
- Всё сгорит? – говорите, – Вы правы, дружок...
Но не скоро. Не в эту ведь пору.
Доиграем сейчас и пойдём на лужок.
.........................................
- Я узнал его по луидору.
Две песни островитян
Наташе
-1-
Gently Johnny
Я руки ей кладу на грудь,
ладони грею над огнём.
Забудь, любимая, забудь.
Забудь, любимая, о нём.
Пускай глаза его темны,
и губы – сладкий полумрак.
Он к нам приехал из страны,
где всё не то и всё не так.
Пойдём гулять. Пугливых стай
на скалах острова не счесть.
И скоро будет месяц май -
чему цвести, тому расцвесть.
Пойдём, и вереск пропоёт
в пчелином ветре над скалой,
что ты смешала чистый мёд
с чужой холодною золой.
Нас ночью двое – ты и я,
да птица с дерева слетит -
и ядовитая змея
в когтях крылатой проблестит.
-2-
Поющая в пабе
В лучшем своём наряде
вышла ты на подмостки,
и зарыдали bляди -
речками по извёстке,
и зарыдали тоже
пьяные их матросы,
и у меня на коже
плачут твои засосы.
Плачет весь город Дублин
прямо тебе в колени,
плачет, тобою пригублен,
рыжий, бледный мой гений -
девочка – платье за грошик,
девочка – песня за шиллинг.
В платье в белый горошек
нежность волны зашили.
Спой же так, чтоб я умер!
Пой, отмачивай корки!
Пусть захлебнётся зуммер
в Таллине, а не в Корке.
Это звоню куда-то
в Дублин, в кабак, певице,
словно матрос поддатый,
словно летящей птице.
Господи, как же молод -
голос – в ветре и в птицах!
Пьян! А виновен солод
на золотых ресницах.
Летящий почти на драконе
Наташе
Летит куда-то мотылёк,
несёт героя
на огонёк? на уголёк?
Скорей, второе.
Герой – поэт, дитя обид,
дитя проклятья,
седой от времени друид
в цивильном платье.
В руке – какие-то ключи,
в лице – отвага,
в словах его кровоточит
морская влага.
В душе его – стальная нить,
как связь столетий.
Возьми и просто обними
несчастья эти.
Письмо Бертрана Перри
Дорогая, покуда живой. Говорю
с чистым полем и ранней звездою.
Только чувствует сердце, приехал к царю
я себе на беду за бедою.
Всюду степи да снег, да шалит мужичьё,
волки воют – не снилось такое.
Городок небольшой, и пространство ничьё
убегает на юг за рекою.
А царя я видал. Это сущий медведь.
Я порой просыпаюсь от страха -
то ли звякнула милостью мелкая медь,
то ли щёлкнула мёрзлая плаха.
И от этого в сердце такое, поверь, -
там зараз чернота да истома.
Вот сейчас постучат кулачищами в дверь,
и – Гуд монинг, гнилая солома.
В общем, так и живу. И до ветра бегу
в русской шубе – в мохнатом овраге.
И пишу я тебе на осеннем снегу
то, что страшно доверить бумаге.
Красная цена
Свяжут руки и скопом гудящим
повлекут до хором расписных,
норовя всё сильнее и чаще
императору двинуть под дых.
А в пыли остаётся дорожка,
словно кто-то просыпал деньжат.
И сверкает дороги окрошка,
и монеты в окрошке лежат.
Ах ты, Господи, эти монетки!
Ах ты, красное их серебро!
Повезут императора в клетке
и подвесят потом за ребро.
Но никто не нагнётся проворно,
не положит монету в кошель.
Громко каркает вспугнутый ворон,
да качается тонкая ель.
Нет охочих до денюжек алых.
Им цены-то особенной нет,
коль сияет в мошне у бывалых
аж по тридцать заветных монет.
Таллин, ноябрь, восемьдесят второй
Осенью трамваи уезжают
далеко – там плещется река,
и печально чайки провожают
пассажира, спящего пока.
А потом он приоткроет веки,
и куда-то брови поползут -
за такие медленные реки
осенью трамвайчики везут.
Дома ждут столичные пельмени
в соусе, аж капает слюна.
Но скребут деревья-привиденья
по стеклу трамвайного окна.
Так скребут, что просто вянут уши.
И совсем уж страшно за окном
движутся осиновые души
на пути в ближайший гастроном.
И блестит, как маленькая фикса,
между облаков одна звезда.
Вот мы и доехали до Стикса.
Выходи и стройся, господа.
Дома ждут. Но дома не дождутся.
Пассажир приедет, хлопнет дверь.
Домом пахнет ужин. А вернуться
пассажиру некуда теперь -
за окном метнётся тенью что-то,
пёс провоет, хрустнет ли паркет -
у него теперь одна работа,
он хранит в себе нездешний свет.
Ворона
"У нас здесь Пушкин. ... Вы знаете, что он
издает также журнал под названием «Современник».
Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет?
Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету.
Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только."
П. Ч.
- В этой страшной стране негодяев,
в этой жуткой и страшной стране, -
промелькнувшая тень. Чаадаев
сумасшествует в мокром окне?
Нет, не он – пролетела ворона,
и прокаркала – Дёготь и мрак!
И свободы демарш похоронный
подхватила цепочка собак,
и пошла по Зарядью свобода -
лают псы, матерится во мглу
старый будочник – пастырь народа
в карауле на тёмном углу.
Старая песенка
По каким дорогам ходишь, лапа?
Каблуки сбиваешь обо что?
Помнишь, снег и пёстрое от крапа
голубое модное пальто?
Не сказала мне, что я скотина.
Проплывают птицы в облаках.
До сих пор уходит Валентина
на своих высоких каблуках.
Ходит в них и в песенке советской,
от высоких туфелек устав.
До сих пор стоит на Тихорецкой,
ожидая девушку, состав.
По снежку переставляя ноги
в туфельках, как молодость и сон,
оббивая чёртовы пороги,
ты однажды выйдешь на перрон.
В песенках поют о настоящем.
Длинный поезд – старая гюрза.
Промолчишь ли ты в купе курящем
про свои печальные глаза?
Кабинет
Усики, петлички, портупея,
маленькие зоркие глаза.
Как там говорилось у Матфея?
Ровно в полдень грянула гроза,
Той ночью позвонили невпопад.
Я спал, как ствол, а сын, как малый веник,
И только сердце разом – на попа,
Как пред войной или утерей денег.
Мы с сыном живы, как на небесах.
Не знаем дней, не помним о часах,
Не водим баб, не осуждаем власти,
Беседуем неспешно, по мужски,
Включаем телевизор от тоски,
Гостей не ждем и уплетаем сласти.
Глухая ночь, невнятные дела.
Темно дышать, хоть лампочка цела,
Душа блажит, и томно ей, и тошно.
Смотрю в глазок, а там белым-бела
Стоит она, кого там нету точно,
Поскольку третий год, как умерла.
Глядит – не вижу. Говорит – а я
Оглох, не разбираю ничего –
Сам хоронил! Сам провожал до ямы!
Хотел и сам остаться в яме той,
Сам бросил горсть, сам укрывал плитой,
Сам резал вены, сам заштопал шрамы.
И вот она пришла к себе домой.
Ночь нежная, как сыр в слезах и дырах,
И знаю, что жена – в земле сырой,
А все-таки дивлюсь, как на подарок.
Припомнил все, что бабки говорят:
Мол, впустишь, – и с когтями налетят,
Перекрестись – рассыплется, как пудра.
Дрожу, как лес, шарахаюсь, как зверь,
Но – что ж теперь? – нашариваю дверь,
И открываю, и за дверью утро.
В чужой обувке, в мамином платке,
Чуть волосы длинней, чуть щеки впали,
Без зонтика, без сумки, налегке,
Да помнится, без них и отпевали.
И улыбается, как Божий день.
А руки-то замерзли, ну надень,
И куртку ей сую, какая ближе,
Наш сын бормочет, думая во сне,
А тут – она: то к двери, то к стене,
То вижу я ее, а то не вижу,
То вижу: вот. Тихонечко, как встарь,
Сидим на кухне, чайник выкипает,
А сердце озирается, как тварь,
Когда ее на рынке покупают.
Туда-сюда, на край и на краю,
Сперва "она", потом – "не узнаю",
Сперва "оно", потом – "сейчас завою".
Она-оно и впрямь, как не своя,
Попросишь: "ты?", – ответит глухо: "я",
И вновь сидит, как ватник с головою.
Я плед принес, я переставил стул.
(– Как там, темно? Тепло? Неволя? Воля?)
Я к сыну заглянул и подоткнул.
(– Спроси о нем, о мне, о тяжело ли?)
Она молчит, и волосы в пыли,
Как будто под землей на край земли
Все шла и шла, и вышла, где попало.
И сидя спит, дыша и не дыша.
И я при ней, реша и не реша,
Хочу ли я, чтобы она пропала.
И – не пропала, хоть перекрестил.
Слегка осела. Малость потемнела.
Чуть простонала от утраты сил.
А может, просто руку потянула.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где она за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Она ему намажет бутерброд.
И это – счастье, мы его и чаем.
А я ведь помню, как оно – оно,
Когда полгода, как похоронили,
И как себя положишь под окно
И там лежишь обмылком карамели.
Как учишься вставать топ-топ без тапок.
Как регулировать сердечный топот.
Как ставить суп. Как – видишь? – не курить.
Как замечать, что на рубашке пятна,
И обращать рыдания обратно,
К источнику, и воду перекрыть.
Как засыпать душой, как порошком,
Недавнее безоблачное фото, –
УмнУю куклу с розовым брюшком,
Улыбку без отчетливого фона,
Два глаза, уверяющие: "друг".
Смешное платье. Очертанья рук.
Грядущее – последнюю надежду,
Ту, будущую женщину, в раю
Ходящую, твою и не твою,
В посмертную одетую одежду.
– Как добиралась? Долго ли ждала?
Как дом нашла? Как вспоминала номер?
Замерзла? Где очнулась? Как дела?
(Весь свет включен, как будто кто-то помер.)
Поспи еще немного, полчаса.
Напра-нале шаги и голоса,
Соседи, как под радио, проснулись,
И странно мне – еще совсем темно,
Но чудно знать: как выглянешь в окно –
Весь двор в огнях, как будто в с е вернулись.
Все мамы-папы, жены-дочеря,
Пугая новым, радуя знакомым,
Воскресли и вернулись вечерять,
И засветло являются знакомым.
Из крематорской пыли номерной,
Со всех погостов памяти земной,
Из мглы пустынь, из сердцевины вьюги, –
Одолевают внешнюю тюрьму,
Переплывают внутреннюю тьму
И заново нуждаются друг в друге.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где сидим за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Жена ему намажет бутерброд.
И это – счастье, а его и чаем.
– Бежала шла бежала впереди
Качнулся свет как лезвие в груди
Еще сильней бежала шла устала
Лежала на земле обратно шла
На нет сошла бы и совсем ушла
Да утро наступило и настало.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.