Облетали дворовые вязы,
длился проливня шепот бессвязный,
месяц плавал по лужам, рябя,
и созвездья сочились, как язвы,
августейший ландшафт серебря.
И в таком алматинском пейзаже
шел я к дому от кореша Саши,
бередя в юниорской душе
жажду быть не умнее, но старше,
и взрослее казаться уже.
Хоть и был я подростком, который
увлекался Кораном и Торой
(мама – Гуля, но папа – еврей),
я дружил со спиртной стеклотарой
и травой конопляных кровей.
В общем, шел я к себе торопливо,
потребляя чимкентское пиво,
тлел окурок, меж пальцев дрожа,
как внезапно – о, дивное диво! –
под ногами увидел ежа.
Семенивший к фонарному свету,
как он вляпался в непогодь эту,
из каких занесло палестин?
Ничего не осталось поэту,
как с собою его понести.
Ливни лили и парки редели,
но в субботу четвертой недели
мой иглавный, игливый мой друг
не на шутку в иглушечном теле
обнаружил летальный недуг.
Беспокойный, прекрасный и кроткий,
обитатель картонной коробки,
неподвижные лапки в траве –
кто мне скажет, зачем столь короткий
срок земной был отпущен тебе?
Хлеб не тронут, вода не испита,
то есть, песня последняя спета;
шелестит календарь, не дожит.
Такова неизбежная смета,
по которой и мне надлежит.
Ах ты, ежик, иголка к иголке,
не понять ни тебе, ни Ерболке
почему, непогоду трубя,
воздух сумерек, гулкий и колкий,
неживым обнаружил тебя.
Отчего, не ответит никто нам,
все мы – ежики в мире картонном,
электрическом и электронном,
краткосрочное племя ничьё.
Вопреки и Коранам, и Торам,
мы сгнием неглубоким по норам,
а не в небо уйдем, за которым,
нет в помине ни бога, ни чё…