|
Нет ничего досаднее, чем видеть, как удачно сказанное слово умирает в ухе дурака, которому ты его сказал (Шарль Монтескье)
Камертон
Борис Рыжий. Когда я утром просыпаюсь...Когда я утром просыпаюсь,
я жизни заново учусь.
Друзья, как сложно выпить чаю.
Друзья мои, какую грусть
рождает сумрачное утро,
давно знакомый голосок,
газеты, стол, окошко, люстра.
«Не говори со мной, дружок».
Как тень слоняюсь по квартире,
гляжу в окно или курю.
Нет никого печальней в мире —
я это точно говорю.
И вот, друзья мои, я плачу,
шепчу, целуясь с пустотой:
«Для этой жизни предназначен
не я, но кто-нибудь иной —
он сильный, стройный, он, красивый,
живёт, живёт себе, как бог.
А боги всё ему простили
за то, что глуп и светлоок».
А я со скукой, с отвращеньем
мешаю в строчках боль и бред.
И нет на свете сожаленья,
и состраданья в мире нет.
1995, декабрь |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
1
Когда мне будет восемьдесят лет,
то есть когда я не смогу подняться
без посторонней помощи с того
сооруженья наподобье стула,
а говоря иначе, туалет
когда в моем сознанье превратится
в мучительное место для прогулок
вдвоем с сиделкой, внуком или с тем,
кто забредет случайно, спутав номер
квартиры, ибо восемьдесят лет —
приличный срок, чтоб медленно, как мухи,
твои друзья былые передохли,
тем более что смерть — не только факт
простой биологической кончины,
так вот, когда, угрюмый и больной,
с отвисшей нижнею губой
(да, непременно нижней и отвисшей),
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы
(хоть обработка этого устройства
приема информации в моем
опять же в этом тягостном устройстве
всегда ассоциировалась с
махательным движеньем дровосека),
я так смогу на циферблат часов,
густеющих под наведенным взглядом,
смотреть, что каждый зреющий щелчок
в старательном и твердом механизме
корпускулярных, чистых шестеренок
способен будет в углубленьях меж
старательно покусывающих
травинку бледной временной оси
зубцов и зубчиков
предполагать наличье,
о, сколь угодно длинного пути
в пространстве между двух отвесных пиков
по наугад провисшему шпагату
для акробата или для канате..
канатопроходимца с длинной палкой,
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы,
вот уж тогда смогу я, дребезжа
безвольной чайной ложечкой в стакане,
как будто иллюстрируя процесс
рождения галактик или же
развития по некоей спирали,
хотя она не будет восходить,
но медленно завинчиваться в
темнеющее донышко сосуда
с насильно выдавленным солнышком на нем,
если, конечно, к этим временам
не осенят стеклянного сеченья
блаженным знаком качества, тогда
займусь я самым пошлым и почетным
занятием, и медленная дробь
в сознании моем зашевелится
(так в школе мы старательно сливали
нагревшуюся жидкость из сосуда
и вычисляли коэффициент,
и действие вершилось на глазах,
полезность и тепло отождествлялись).
И, проведя неровную черту,
я ужаснусь той пыли на предметах
в числителе, когда душевный пыл
так широко и длинно растечется,
заполнив основанье отношенья
последнего к тому, что быть должно
и по другим соображеньям первым.
2
Итак, я буду думать о весах,
то задирая голову, как мальчик,
пустивший змея, то взирая вниз,
облокотись на край, как на карниз,
вернее, эта чаша, что внизу,
и будет, в общем, старческим балконом,
где буду я не то чтоб заключенным,
но все-таки как в стойло заключен,
и как она, вернее, о, как он
прямолинейно, с небольшим наклоном,
растущим сообразно приближенью
громадного и злого коромысла,
как будто к смыслу этого движенья,
к отвесной линии, опять же для того (!)
и предусмотренной,'чтобы весы не лгали,
а говоря по-нашему, чтоб чаша
и пролетала без задержки вверх,
так он и будет, как какой-то перст,
взлетать все выше, выше
до тех пор,
пока совсем внизу не очутится
и превратится в полюс или как
в знак противоположного заряда
все то, что где-то и могло случиться,
но для чего уже совсем не надо
подкладывать ни жару, ни души,
ни дергать змея за пустую нитку,
поскольку нитка совпадет с отвесом,
как мы договорились, и, конечно,
все это будет называться смертью…
3
Но прежде чем…
|
|