Они говорят: «равняйсь и дыши, как нужно.
К чему этот злостный слово-рецидивизм?
Смотри – на губе шов изнаночный, шрам наружный…
Нет, руки не надо накрест, сложи их вниз…»
Но это – как операция после комы,
как гипс, под которым язык донельзя свербит.
И женщина в белом несёт тебе таймс нью роман,
как шприц, под которым преет бумажный бинт.
Ты пишешь сама анамнез, сама отказ от
ножей и зондов, «дышалок», горячих ванн…
Твой внутренний фарш так сложился в какой-то паззл,
что странно, что ты вообще до сих пор жива.
А что остаётся – мышь растереть меж пальцев?
Набить щёки хлебом-баландой - шалавий корм?
Сегодня ты режешь ямбом гнилое мясо,
а завтра главврач выметает его ребром
твоим же, ворчит: «напасёшься белья с ней разве?
Уснёшь ли на ней – как сожмёт, как вожмёт в экран…»
А утром в палате опять минерально грязно,
и чан от плевков, как раненный клён, багрян.
Тебе – хоть бы хны – ну хотя бы суметь похныкать,
беззвучно, в подушку загнав коготочков сталь.
Но тихие слёзы громко не вяжут лыка,
но громкому горлу сложно суметь устать.
… а женщина в белом крестит простынкой раму,
знакомый мужчина трахает медсестру, –
их всех заебали эти кардиограммы,
которые богу шлёт ненормальный труп.
Они и не видят, как терн пробивает угол,
как скальпели ритм отбивают, как дверь ревёт…
Они затыкают рот неразумной кукле,
которая меньше на вечность, чем этот рот.