Люди с горением прозелитов ринулись в церковь, не догадываясь, что в списке грехов - под словом "гордыня"- кроются еще два, свойственных современному человеку: желание священства и младостарчество. Рассказ об одном из них.
Спаси Господи люди твоя.
Сиротку Коленьку батюшка взял из местного детского дома, в котором тот никак не приживался: всё убегал, отлавливался железнодорожной милицией и доставлялся обратно. Батюшка был многодетный и милостивый, имел сына не намного старше этого сиротки – вот и решил, благословясь, взяться за перевоспитание Коленьки всей семьей и паствой.
Сказано – сделано. Коленька уже с понедельника вникал в особый уклад жизни церковного причта, к которому относился и разнорабочий Иоанн, он же певчий на клиросе, а по совместительству еще и пономарь; и Арсений – церковный сторож и певчий в одном лице; а также приходящий батюшкин сын – студент Андрий, тоже певчий и сослужающий батюшке в алтаре.
К причту принадлежали и служительницы трапезной, по-простому кухни: бабушки и тетушки, умеющие готовить, одновременно молясь; и староста, хромой Ван Ваныч, алтарный служка… Все относились к Коленьке радушно, искренне уверенные, что уж в церкви-то ему будет хорошо и что парень сделал для себя исключительно правильный выбор – не по улицам же ему шататься!
Жить предстояло в одной келье со сторожем Арсением, который этим же вечером попросил Коленьку выстирать Коленькины носки, предварительно вымыв перед сном ноги. Коленька иногда это делал, но не по принуждению – вот и теперь он решил, что никакой сторож его не заставит мыть ноги, тем более что вода по-весеннему холодна.
Всю ночь нюхали смердевшие Колины носки, но докладывать об этом батюшке было глупо, и сторож Арсений понадеялся на длинный день.
С рассветом он попытался было поднять Коленьку на утреннюю молитву – да куда там! Тот повернулся на бок без признаков сознания и снова углубился в безмятежный сон…
Арсений, вздохнув, после «трисвятого» решил прочитать молитву оптинских старцев: «Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесет мне наступающий день…» – и дальше, не отходя от канона. Но уже на богородичных молитвах влетевшая муха, неизвестно где сумевшая отогреться, пикировала Арсению прямо в глаз и отвлекала его от чистых помыслов. «Вот проклятая. Прости, Господи!» – истово перекрестился Арсений на образок.
Оставшись в детстве без матери, он с младых ногтей имел тяготение к намоленным местам – его влекло в открытые двери храмов, пьянил запах ладана, покоряли обертоны церковного хора. Вот он и пришел сторожить вновь отстроенный храм в пригороде Ростова, лишь бы только находиться в физическом приближении к влекущему его Богу, быстро занял место на клиросе, найдя применение знаниям по сольфеджио и своему басовитому баритону, никак не радовавшим его в музыкальной школе.
Он не сетовал на то, что и батюшка, и регент хора, тщательно относящиеся к правильному звучанию молитв в заданной тональности, просто замучивали репетициями молодых хористов, приезжавших из Ростовской консерватории, тогда как бабушки, надтреснуто поющие на свой лад во всех деревнях и хуторах Святой Руси «и Святому и-и духу…», допускались к пению в отдельных случаях, чтобы «настоящие» певцы могли перевести свой дух.
Новопостроенный храм быстро приобретал популярность за счет внимательной исповеди и возникшей моды на Слово Божие. В дни праздников молельный домик уже не вмещал всех, и щедрые пожертвования давали возможность строить быстрее намеченных сроков. Когда Арсений в воскресной литургии выводил рокочущим басом «людей твоих Изра-а-иля…» в молитве о все никак не умирающем Симеоне, который, наконец, встретил Марию с младенцем Иисусом на руках у дверей храма, и вот теперь ему пришла пора помирать, – покаянные слезы сотен прихожан стекали по щекам и смягчали затвердевшие сердца.
Однажды летом, после окончания апостольского поста, как раз на празднование святых Петра и Павла, сторож Арсений приехал к своей бабушке в Ростов и встретил одинокого соседа, высоченного и худущего Ивана. Тот был в очередной ломке, которая измучила его и вынесла на улицу в поисках хоть какого-то спасения… Тогда впервые они проговорили всю ночь, размышляя, насколько это было возможно, о смысле жизни. И расстались без надежды на встречу.
Но однажды в группе рабочих в строящемся храме был замечен тот самый бывший сосед по ростовскому дворику – Арсений подошел, они разговорились, и случайно выяснилось, что они даже одну и ту же школу окончили, а друг друга не знали. И вот поди же – встретились в этой почти деревенской церкви.
Арсений так и не напомнил ему о той ночной встрече, хотя сразу узнал и в душе был немного горд своей причастностью к духовному очищению Иоанна, как теперь его величали. С улыбкой вспоминая молодежные тусовки под подъездами с гитарами, «рок-группы», создаваемые в школах и дворах, и выпирающее чувство собственной важности у каждого участника, украсившего себя кто вздыбленными волосами, кто полуголым телом, кто железками в доступных и недоступных местах, – они крестились, пришептывая: «прости, Господи!», и покачивали головами, что пронесло, ей-Богу, пронесло…
Пройдя все атрибуты тусовочного марафона, Иоанн с трудом «слез с колес», к которым незаметно пристрастился, причесал «ирокез», выкрашенный в радужные цвета, и молча стал выполнять самую черную работу, находясь в послушании у церковного старосты. И лес разгружал, и уголь таскал, и колодец копал – что потребно было храму, всё делал, спасаясь от самого себя.
Может, отчасти и дочка Зои Пантелеевны была повинна в таком прилежании – она вместо матери часто сидела «за свечным ящиком», продавая свечки, молитвословы, принимая записочки на поминальную или заздравную службу. Длиннокосая скромница Тамара, незаметно выросшая при храме, была чересчур неразговорчива, но необыкновенно хороша, чем искушала все молодое мужское население расширяющегося храма.
Минуло не менее двух лет, пока батюшка не благословил Иоанна на чтение шестипсалмия во время службы, которое вычитывали только бабушки и сторож Арсений. Иоанн к тому времени не только выучил треть Псалтири наизусть, но и, демонстрируя отличный слух, напевал во время работы во дворе красивые молитвы. Особенно красиво они пели с Арсением, выводя строгим киевским знаменным распевом: «Богородице, Де-е-во, радуйся…» – когда секундная пауза в пустоте, ограниченной кирпичной кладкой, уходящей в неосвещенную вышину купола, поглощала и сейчас же возвращала их голоса легким эхом, соединявшимся со следующий строкой: «Благодатная Мария, Господь с тобо-о-о-ю…»
И вот только в этом году Иоанн, наконец, был допущен к чтению Святых Апостольских посланий и прочим обязанностям пономаря.
Поэтому уж очень торжественно произносил он высоким лирическим тенором: «Братие…» – или, подняв руку от плеча горе, начинал «Отче наш…», и паства, не сводящая с него горящих глаз, единым дыханием тысячезевно произносила слова великой молитвы, густеющей с каждым словом.
…Так бы и спал Коленька в своем новом доме, но не тут-то было: зашел в келью этот самый пономарь и с высоты своего роста и положения ка-а-к рявкнет: «Подъем, раб Божий Николай!» – тут и мертвый проснется, не то что сиротливое дитя.
Так общими усилиями и привели Коленьку в божеский вид к завтраку.
Сегодня подавала та самая Тамара, дочка «свечницы», по причине закупочного дня у трапезных служительниц – когда они едут на рынок и покупают на несколько дней продукты. И потом, весело возвращаясь, разделывают курочек, пересыпают крупы в бачки, упаковывают масло в холодильник и распевают псалмы. Сторож Арсений любил эти их возвращения и всегда норовил помочь Анне Матвеевне – заведующей трапезной, маленькой мосластой старухе, отличавшейся строгим нравом и длиннющими – до колен – руками, растущими прямо от горба. Возраста у нее не было, но всех в «деревне» она знала с биографией чуть ли не до пятого колена и была основным инициатором восстановления местной церкви. Тамара принесла по тарелке макарон, сваренных в молоке, нарезала хлеб и масло, подала в отдельной тарелочке остатки куличей…
Присутствующие громко запели: «Христос воскресе из мертвых…» и уселись снедать. Коленька перекрестился вместе со всеми, на ходу меняя руку и направление креста, но ему никто не делал замечания. К чаю приехала с рынка Матвеевна со свитой и подала трапезникам свежего печенья, рассказывая о ценах и о том, «шо воны купувалы на цём базари». Коленька незаметно сунул несколько брусочков вкусного печенья в карман. Сегодня решено было весь день помогать штукатурам, уже выставившим леса вдоль внутренней стены выстроенной церкви, для чего надо было вынести весь строительный мусор, давно сложенный в мешки.
Коленька с неохотой выслушал старосту, вглядываясь в его стеклянный глаз и надеясь, что вот им-то он как раз ничего не видит, и сунул еще печенья в другой карман штанов.
Подъехала грузовая машина. Арсений с Иоанном молодецки на «раз-два, взяли!» покидали в нее мешки, а вовремя подошедший студент Андрюха рассовал их по кузову, сверкая потными мускулистыми плечами в крытой будкой машине и молодцевато поглядывая в сторону трапезной, откуда наверняка он был виден красавице Тамаре. Коленька хватался то за один мешок, то за другой, да всё как-то невпопад, да и одному не с руки поднять этот самый мешок... Так и закончили уборку все вместе.
К обеду приехал из Ростова батюшка – все побежали за благословением. Улыбчивый батюшка крестил каждую склоненную голову, подставляя для поцелуя мягкую руку, и рокотал: «Бог благословит!»
Коленька подошел тоже, всем своим видом показывая благодарность и готовность принять и признать предложенные ему правила игры…
За три недели, проведенных в церковном дворе, Коленька успел сделать многое. Например, ухитрился разбить машину, на которой возили продукты с рынка и готовые пирожки в местную «психушку», об стену старой школы, находящейся на территории церкви и приспособленной теперь под склад стройматериалов. Урон был небольшим, но шуму наделал много: во-первых, без спросу, во-вторых, чужое, в-третьих, пятно на репутации самого уклада всего церковного прихода.
Ван Ваныч, алтарный служка и староста, потерявший на фронте глаз и ногу, и сам бывший сын полка, подарил Коленьке свои наручные часы с пожеланием доброго здравия и светлого разумения Святого писания. Коленька был искренне рад подарку, но в тот же вечер, получив выволочку от Арсения за неубранную с самого утра кровать и не сдержав по этой причине гнева, швырнул часы о бетонную стену так, что они рассыпались на винтики, хотя на них и было написано «противоударные». Коленька запугал церковного пса Фунтика, не трогавшего даже мух, кормящихся из его чашки, и бедный пес, жалобно поскуливая, отказывался вылезать из будки на свет Божий. Коленька отказывался не только стоять на утренних и вечерних правилах, читаемых Арсением с большим прилежанием в келейке, но и выстаивать литургии в субботние и воскресные дни, все норовя вышмыгнуть из храма по «неотложным делам».
Однажды на воскресную службу, проводимую, как и все остальные, в молельном доме, ввиду
недостроенности основного храма, приехал настоятель мужского монастыря отец Серафим. Батюшки замечательно отслужили обедню, и старенький иерей произнес проповедь притихшим прихожанам, не часто видевшим столь значительных гостей у себя… Обливаясь слезами умиления, он говорил о великой любви Господа к своим чадам и сетовал на недостаток оной у нас, включая и его самого, многогрешнАго. За трапезой было решено обоими батюшками, поддержанными всем причтом, что Коленьку, уже отобедавшего и кидавшего от скуки камни в бедного пса, надо бы взять в мужской монастырь под постоянное наблюдение монахов и их молитвенное предстояние. Всё же, решили они, «юноша уж очень обмирщлен» и надо его просто-напросто отмолить всей большой братией. «А мы тут, – добавил наш воодушевившийся молодой батюшка, – будем Господа благодарить!»
Так Коленьку забрали со двора, оторвав от такого интересного занятия, как воспитание пса, благословили в послушники мужского монастыря и увезли на стареньком «Запорожце» настоятеля в другую келью, обещая ему скорого возвращения к школе.
Вернулся он, как обещали, к сентябрю. Пришел в серой послушнической скуфейке и подряснике, ловко раздуваемом осенним ветерком, хотя можно было и переодеться в мирское, не смущая прохожих.
Но Коленьке нравилось вводить в недоумение или, как он справедливо допускал, в священный трепет грешных прохожих, торопящихся кто одернуть юбку, кто надвинуть на накрашенные глаза темные очки, кто потушить сигарету.
Вот и шел Коленька не торопясь, перекладывая из руки в руку тяжеленный баул с разносолами, которыми снабдил его настоятель к отъезду. Ему хотелось пройти незамеченным в келью и припрятать от ненужных глаз случайно свалившееся на него богатство…
Но навстречу к нему бросилась вся трапезная, причитая и осыпая его поцелуями. Коленька великодушно отверг помощь добровольных носильщиков:
– Это старые камни монастыря, на память, – без труда нашелся он. Да никто в суете и не обратил на это внимания...
За время его отсутствия произошло много изменений, о которых ему с готовностью начала рассказывать Анна Матвеевна, бросившаяся кормить путешественника. Оказывается, Тамара «пишла у монастырь». Батюшка, говорят, был сильно огорчен, обнаружив ее в келье пономаря Иоанна, а никакие объяснения о разучивании древнего знаменного распева он не принимал. «Осрамылась дивка, да и усе!» – сокрушенно качала головой Матвеевна.
Коленька припомнил, что в разговорах монастырской братии он кое-что слышал о видах батюшкиного старшего сына, студента Андрия, на дочь Зои Пантелеевны, преданно и честно служившей в храме со дня его основания и бухгалтером, и продавцом, и доверенным лицом. Коленька быстро сообразил, насколько тяжело было теперь батюшкиному сыну приходить сюда, в опустевший храм, на службы, где его ждет столько печальных воспоминаний, и, главное, – он понял! – что батюшка как никогда будет нуждаться в помощнике. Особенно если учесть, что и уязвленный в самое сердце пономарствующий Иоанн незамедлительно ушел назад, в мир, как только узнал об отъезде девочки при таких обстоятельствах.
Коленька даже потер руки от удовольствия, оглядывая свою поношенную серую одежонку послушника, которую ему, наконец-то, удастся сменить на нарядные атласные подрясники, надеваемые на воскресные богослужения! Отец-настоятель, блаженно любя всех насельников монастыря, доверял Коленьке и чтение Псалтири, и прислуживание в алтаре: «Все мы грешны, чего укорами Бога гневить?» – рассуждал он. А тут Коленька не мог и рассчитывать на такое уважение к себе… И вот – подвалило… Есть Бог на свете, точно есть, – утвердился в себе Коленька.
Анну Матвеевну вызвали сестры на улицу, и она, не рассказавши всех новостей, ушла из трапезной, приказав Коленьке «поглядать за куструлями», и плотно закрыла дверь. Коленька слышал, как отъехала машина, и понял, что ничего вкусного ему больше не подадут. Перейдя по непривычно пустому двору к пристройке, где находились в левом приделе «кельи» – комнаты для проживания, – Коленька ни разу не переложил из руки в руку тяжелую сумку, набитую монастырскими гостинцами. В какой-то момент он намеревался все-таки разгрузить харчи в трапезной, но затем поменял свое решение, негаданно избавившись от свидетелей своего приезда таким благополучным образом. Поэтому и не показалась ему тяжелой «своя» ноша, которую он торопился уложить самым незаметным образом под свой топчан, сооруженный из неструганых досок и прикрытый тонким матрацем, набитым овечьей шерстью. День складывался удивительно удачно.
Еще большее удивление постигло Коленьку, когда в «своей» келье он не обнаружил признаков проживания сторожа Арсения. Коленька даже под кровать заглянул, отыскивая башмаки или какие-нибудь свидетельства присутствия своего бывшего воспитателя – тщетно. Коленька знал, что вот уже пять лет, со дня открытия молельного дома, этот молодой исполнительный сторож-клирник безотлучно находился при храме. Даже шерстяные четки, всегда висевшие на полочке с молитвословами и снимавшиеся Арсением в вечерние часы, и те почему-то отсутствовали.
«Никак я один тут буду за всех! – с тихой подступающей радостью и страхом за эту радость подумал Коленька. – Вот повезло, спаси Господи, как повезло! Никогда так не фартило – и вот…»
Коленька с удвоенной энергией рассовал баночки с рыбкой в томате, в маслице, в собственном соку, кулечки с изюмом и орешками, жестяночки со сгущенным молоком и какао по укромным местечкам, скрытым от посторонних глаз, вспоминая пьющую мать, найденную убитой в канаве, свое голодное и холодное детство, и тихо заплакал: «Слава тебе, Господи! Теперь я заживу-у-у...»
А потом, оглядев свое богатство, быстро утерся, и, как бы стыдясь своих слез, жестко сказал вслух:
– У батюшки две дочки есть – одна моя будет! Выслужусь! – аж кулаки сжал, полный решимости занять среди них всех, правильных и благополучных, свое – законное – место.
Через пару часов опустевший двор вновь наполнился и голосами, и шумом подъезжающих машин. Бабушки шли в трапезную на ночную лепку пирожков, которые к утру – с пылу с жару – развозились по палатам психиатрической лечебницы. Подъехал староста на отремонтированной машине – не успел заглушить мотор, как побежал посмотреть, «а скока сёдня защщикатурылы»? Ему всегда казалось, что можно бы и поторопиться малость со стройкой, да… как Господь управит…
Уже успокоенный Коленька пошел навстречу, с удовольствием принимая радостные объятья и поцелуи, потом уселся в трапезной чистить картошку, внимательно вслушиваясь в скупые взрослые разговоры и «не встревая». Так и стало ясно, что Арсений, поговорив на днях с батюшкой при закрытых дверях, ушел, не объясняя никому причин. И только всем «трапезным бабушкам» было ясно как Божий день, что и Арсений «подался в монаси», уже потеряв надежду обрести мирское счастье у супружеского очага. Им-то было достоверно известно, что Арсений приглядывал Тамарочку с давних пор и был дружен с ней, может, скорее по-отечески или по-братски, но нравилась она ему серьезно. Он ждал ее взросления, не торопился голову морочить девке. Да вот как вышло… Картофелины за разговорами да песнями быстро наполняли огромную кастрюлю, и скоро, начисто вымытые, они были поставлены на огонь. Приступили к очистке луковиц.
– Наверное, на Север поедет, в Череменец, – предположила Матвеевна, шурша шелухой. – У нашего батюшки там настоятель в друзьях по семинарии.
– Я чуяла, что Зоя Пантелеевна посылку получила от Тамарочки, с рубахой, пошитой одной иголочкой, – продолжила бабушка из старушечьего хора, часто читающая пятидесятый псалом. – Вона пишет, что цю рубаху паломники отвезли аж в Ерусалим да и помочали в Иордане. Теперь Зоя Пантелеевна со святыней в своем доме плачет, уткнувши лицо в эту рубашку, сшитую дочерью вдалеке, одной иголочкой… Можно от усих болестей излечиться у такой рубахе, спаси Господи таку дочечку…
Картошка уже уютно булькала, масло шкворчало на сковороде, когда в него подсыпали нарезанный лучок, пахло вкусно, но до пирожков было еще далеко – тесто подошло один раз и его только-только обмесили.
Растирая покрасневшие от лука глаза, Коленька понял, что устал, и сладко подумал о покойной ночи в тихой келье, уставленной вкусными припасами, и новой жизни, которая у него уже началась…
К Рождеству пришло письмо, как и ожидалось, из Череменецкого мужского монастыря, где и обрел пристанище принявший постриг Арсений, именуемый в иночестве Варсонофий. Из конверта выпали и фотографии, на которых Арсений-Варсонофий был снят и на солее в красивом подряснике, и в келье, в обнимку с котом, и у стен древней обители, которую они с братьями подвизались восстановить. Настоятель их был молод, братия разная, но у Арсения был еще армейский опыт выживания в коллективе и, не менее значимый, – молитвенный, приобретенный здесь, в этом полудеревенском причте. Написал, что скоро его рукоположат во диаконы…
Коленька с досадой подумал, что Арсений опять его обскакал и не будет никогда у него, Коленьки, столько желания, чтобы уехать в холод разрушенного монастыря за будущий рай на том, никому не видимом свете.
Впрочем, как и в обихоженную столичную обитель, куда подалась Тамарочка, находящаяся там в послушницах. Батюшка после празднования Казанской ездил в Троице-Сергиеву лавру и навестил по пути насельниц обители, беседовал с Тамарой и ее настоятельницей. Тамара не хочет там быть больше и просила у батюшки благословения на возвращение домой – уж слишком парадные проводят там службы, да и гости ходят глазеть на монахинь с утра и до вечера. Не к такому иночеству стремилась Тамарочка в своих скорбях и поисках пути спасения, не такую обитель она хотела обрести. «В миру было честнее и труднее, – добавила она, вздыхая. – Благословите, батюшка на возвращение…»
Коленька иногда вспоминал беседы с ним Арсения и Иоанна, которые они называли «душеспасительными», а он – «душесосательными».
Коленька понимал, что Арсению, имевшему родного отца – кандидата наук, хотя и сильно пьющего, и квартиру в центре Ростова, и музыкальную школу за плечами, может, и хотелось искать духовных подвигов за неимением других насущных задач. Но вот ему, Коленьке, чтобы заиметь хотя бы приличного папашу, о происхождении которого он не имел и понятия, или свой, личный, угол – надо всю жизнь или врать или брать.
Ведь всего лишен, что надобно человеку – ни матери, ни отца, ни дома… Иди в чистое поле и зарабатывай сам себе право на равное положение с теми, у кого все уже есть по факту рождения. В Божий промысел Коленька не верил, он скорее объяснял это непосильными испытаниями, незаслуженно выпавшими на его неокрепшую душу. И никакая притча о расслабленном, которого Господь не стал исцелять, не убеждала Коленьку чувствовать, что Бог сразу и заранее урезал его, Коленьку, в правах, усмиряя внутренний разрушительный потенциал…
Коленька искренне верил в существование Бога, его очень трогали и мелодичные песнопения и, главное, отношение паствы к батюшке – как к образу Божию. Коленька всегда с интересом наблюдал, как роились прихожанки перед исповедью, как они шептали на ухо батюшке свои старческие грехи, прикрывая свои гнилые рты ладонью, как сотрясались рыданиями их плечи, накрытые епитрахилью в разрешающей молитве – в этот торжественный момент он был с батюшкой, с ним, – а не с ними…
Хотя он помнил и то, как, поднимаясь однажды около полуночи с Иоанном и Арсением на выстроенную колокольню, они держались за стену, чтобы не упасть без перилец с крутой лестницы. Ощупывая в темноте каждый кирпич, слепленный с другими полоской бугристого цемента, Арсений вдруг сказал:
– Ты себе представляешь, что каждый из этих кирпичей куплен или принесен в храм прихожанином? В каждом кирпичике – чье-то лицо перед Господом?..
И как, поднявшись в тот поздний вечер на высоченную колокольню, они показали Коленьке весь городок сверху: он был залит тысячами огней, означающих дома, и постели, и матерей… Вокруг, куда охватывал глаз, были огни, а там, далеко-далеко, купно и россыпью светились огоньки Ростова – это жужжали в своих освещенных норках миллионы ростовчан, и ясно осознавалось, что все мы находимся под одним небом и Бог – един.
Иоанн, тихонько взяв Коленьку за руку, начал читать: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое…». Коленька, приближенный высотой колокольни к небу, настолько близко ощутил присутствие Всевышнего в этот миг, что у него даже дыхание зашлось от необъяснимого страха.
Спускались молча. Коленька с тех пор не стал больше подниматься на колокольню, но не из опасения упасть в лестничный проем, темнеющий глубиной, а от воспоминания о страхе перед Невидимым и Всевидящим, который он испытал.
Оставшись теперь при храме как «бывалый», он с удовольствием вводил новеньких служителей в курс дела, никого не пуская в свою келью. Коленька с внутренним удовлетворением услышал сообщение о том, что Иоанна видели на книжном рынке Ростова – он стоял за прилавком с молодой девушкой, торгуя компьютерными дисками.
– Ну, ты так, а я благочестие пестую свое здесь, при Божьем храме, – со скромным выражением лица прошептал Коленька. – Вот вечернюю школу закончу – и в семинарию подамся, пока вы по торжкам да по базарам деньгу себе зашибаете. – И вдруг, с изменившимся лицом, добавил: – Ничего, придёте ко мне на исповедь – уж я вас распеку, будьте покойны! Поделитесь, как пить дать, поделитесь накопленным… – случайно покосился на себя в зеркало и отшатнулся: – Спаси, Господи! Что это на меня нашло?
Семинарией Коленька называл открывшееся в Ростове духовное училище, в котором уже отучились и Арсений, и Иоанн, и Андрий, куда скоро поступит вернувшаяся Тамара…
На веревках, развешенных на заднем дворе, сушились стихари – разноцветные рясы. Сиреневые, белые, золотисто-желтые, утканные крестами и украшенные золотой вышивкой – они растянулись на зимнем солнышке от земли до голых веток акации, сверкая и переливаясь атласом и парчой. Бабушка, только что убедившаяся в их еще замерзшем состоянии, отошла, гремя тазами о лед. Коленька, улучив момент, с натугой снял беленький стихарь, так напоминавший алтарное служение в монастыре при добром настоятеле Серафиме. Таясь, он пронес одежду в свою келью и разложил ее, точнее, поставил на верхний топчан, прикрыв простыней. Не так давно в местной больнице он проведывал по просьбе Матвеевны старушку из причта, принеся ей по скользкой заснеженной дороге гостинцы, собранные сестрами, и видел, какими глазами смотрели на него больные соседки, когда бабуля назвала его «будущим батюшкой».
В другой раз Коленька отправился в ту же больницу, но не по принуждению, а уже сам, сославшись старосте «на нужды болящего», хотя знал, что старушку уже выписали и забрали домой родственники.
Он переоблачился в послушнический подрясник в больничном туалете и, навесив на себя большой деревянный крест, украденный им с тетрапода, зашел в палату, где когда-то лежала знакомая бабушка, и предложил желающим исповедоваться. Такие желающие в палате нашлись, и незамедлительно исповедь была Коленькой с усердием принята. Представившись иеромонахом, Коленька дотошно выспрашивал, при каких обстоятельствах был совершен кающимся тот или иной грех, пока, наконец, счел исповедь достаточно полной. Несчастная больная, которую готовили к операции, не могла опуститься на колени перед «священником», как того требовал канон, но и так, накрытая куском черной ткани, заменившей самосвятному Коленьке епитрахиль, она получила «отпущение» своих грехов. Коленька давно уже выучил и разрешительную молитву: «Христос истинный Бог наш…». Протягивая руку для поцелуя, Коленька милостиво принял скомканные купюры другой рукой…
Не раз самостоятельно исповедавшись, Коленька изучил манеру своего батюшки не оставлять без внимания малейшие движения души, что теперь заставляло Коленьку быть более изобретательным в собственной исповеди, скрывая истину, а также подвигало дотошно выпытывать своих исповедуемых, подозревая их в сокрытии тайн...
Одна благодарная пациентка как-то отвалила «батюшке» пожертвование на нужды храма, которого Коленьке, находящемуся на полном рационе, хватило бы на целую неделю. Вот и сейчас, высушивая нарядный подрясник, он внутренне ликовал, готовясь к сеансу воздействия на людей при помощи своей внутренней силы. Хотя, если честно сказать, Коленька и сам понимал: никакая это не сила, а просто люди в их тяжелый час хотели видеть в нем то, что так страстно хотел видеть в себе он сам – священника. Сейчас, по младости лет, а может, и по какой другой причине, он не видел, что глаза людей смотрели не на него, а сквозь него, дальше, обращая свою исповедь Небу. Он знал, что он один стоит перед этими несчастными. Они дышали кипятком ему в ухо, они нуждались в нем, он чувствовал это – корневая причина была Коленьке неважна…
Но, с другой стороны, Коленька давал – ведь давал же? – успокоение грешникам, так, значит, есть его заслуга перед Богом. А пожертвования… так прошлый раз ему всего одну апельсинку дали, он и не обиделся. Все равно – хорошо!..
К вечеру подрясник протрях, но так и не успевший полностью высохнуть, был аккуратно уложен в портфель и унесен Коленькой в больницу на очередной «исповедальный» рейд. Если бы он только знал, каким невезением обернется для него этот день, начатый так удачно!
Задержавшись в одной из палат с многогрешной пациенткой, которая перечисляла несметное количество своих проступков до позднего вечера, Коленька столкнулся с медсестрами, пришедшими на ночные процедуры. Возникла разборка, вызвали дежурного врача… Коленьку отпустили, поддержанного всей палатой, гордо, скромно «страдающего за веру». Никто бы ничего не узнал, но одна из медсестер оказалась прихожанкой храма и, не признанная Коленькой по причине применения ею мирского макияжа, осталась им незамеченной. Он, казалось, благополучно избежал объяснений, а она немедленно позвонила в храм и рассказала о случившемся.
Когда Коленька приехал, быстренько и незаметно пробравшись в келью, которую он упорно занимал один, то лег, не раздеваясь, не включая света, на ходу читая вечерние правила и радуясь, что все обошлось.
Уже задремывая, он услышал, как неожиданно подъехала батюшкина машина. Коленька метнулся под топчан и затих, слушая, как прямо в горле колотится его сердце. И точно – через минуту постучали, и еще раз, еще – и открыли дверь.
– Мыкола! Выдди до батюшки, вин тебе трэбует! – Матвеевна была непривычно резка. – Чи его ще немаэ?.. – Она потопталась с минуту, осматриваясь в темноте, затем помацала постель, определяя наличие живого тела, и, вздохнув, закрыла за собой дверь, что-то бормоча...
Теперь они все будут Коленьку поджидать в трапезной... За дверью, удаляясь, уже слышались голоса Матвеевны и Ван Ваныча, смешавшиеся с рокотом батюшки, приехавшим в такой неурочный час.
Как вовремя он спрятался, как умно все рассчитал – подумал Коленька, вылезая и быстренько собирая в темноте вещи и остатки монастырских харчей. Денег хватит до Волгограда – именно в это теплое место, где недавно появился мужской монастырь, он и поедет. Он им еще покажет… Они о нем заплачут еще!.. Вытирая внезапные слезы, Коленька незаметно прокрался знакомым церковным двориком, ставшим почти родным, короткими перебежками добрался до остановки и успел впрыгнуть в последний отходящий автобус, счастливый тем, что успел избежать выволочки.
Угрелся и не заметил, как автобус домчал его до вокзала. Уже в вагоне, засыпая, он слабо припомнил, что у настоятеля тамошнего монастыря открытая форма туберкулеза, что его возьмут не в послушники, а в работники и ему, уже взрослому, придется выполнять всю черную работу – но сейчас это не имело никакого значения, а можно было просто поспать…