Пашка проснулся затемно, когда прохладный летний воздух прозрачными пластами лежал по углам избы в ожидании солнечных лучей.
Рядом на печке тихо посапывал во сне семилетний Лёпа. Пашка любил и жалел брата - в коротенькой его судьбе война была всегда, малОй не знал и почти не помнил погибших на фронте старших братьев, прежнего довоенного лица матери, иной жизни...
Он посмотрел вниз на узкую пустую лежанку и недовольно насупился - опять не ночевала дома старшая сестра.
После того как забрали в Трудармию мать, утащившую с колхозного поля ковшик колосков, Зинка, по мнению жадных до сплетен деревенских баб, "задурила" и "взяла волю".
С пимокатки, где обреталось большинство местных женщин, она подалась в леспромхоз, работала теперь не "за палочки", как в колхозе, а за настоящий хлебный паёк.
На лесоповале кормили картошкой, варили суп с галушками, это скудное, лишённое молока и масла, питание, позволяло приносить домой сэкономленный хлеб.
Но и крепкая мужичья ругань теперь привычно звучала в разговорах сестры, и самокрутки она вертела лихо и ловко, и всё чаще приходила из леса нетрезвой, а то и вовсе пропадала на пару дней, ничего не объясняя домашним.
"Гули-погули, а как бы пузо не надули... " - сердито ворчала от печи старая баушка Грапина в сторону двадцатилетней, бедово-рыжей зинкиной головы, покоящейся на подушке, но ругаться всерьёз опасалась даже и она - крутой казачий нрав старшей знали все.
Не так давно, донельзя разобиженный на сестру за непутёвость, кинулся Пашка на нетверёзую Зинаиду с кулаками, обругав её кобылой, но сильная, крупная сестрица маханула брательничка через всю избу и, раздувая точёные ноздри, гневно прошипела - "а хлеб - жрёшь?" - и брат пристыженно умолк.
Он и в самом деле набрасывался на хлеб, который она приносила, не в силах справиться с голодом. Есть хотелось всегда, еда мучила, как морок, мерещилась в мутных снах, даже ядрёный самосад ненадолго спасал от тягучей пустоты в желудке.
После той неловкой стычки так и жили они - молчком, без слов договорившись не упоминать невесёлые семейные новости на свиданках с матерью во время коротких поездок в город.
Серое безжизненное лицо встало в памяти, он крепко зажмурился, прогоняя плохое, - мать была так непохожа на прежнюю себя, весёлую, языкастую, никогда не унывающую казачку, что казалась чужой.
Она жадно набрасывалась на привезённую из деревни еду, и, насытившись, невпопад спрашивала о доме, засыпая от усталости, обрывисто отвечая на вопросы. "Снаряды делаем для фронта... вчера на стружку пала, там и проспала ночь... сил нет... тяжело..." - разговор получался рваный, бестолковый и, возвращаясь в деревню, они с сестрой грустно молчали.
Он перекинул ноги на край печи, спрыгнул вниз и вышел на крылечко - курить.
- Прокадили всю избу, забери вас лешак, садят и садят, - тут же раздалось ему в спину, - в палисадник иди! Опять не выворотилась домой Зинаида - дура не дура, а полдичь есть!
Баушка Грапина маялась по утрам спиной и, расхаживая старые свои кости, придиралась к любой мелочи, ругала Зинку полдичью, Пашку - бестолочью, жалея только младшего, безответного Лёшу.
Пашка, не возражая, послушно ушел за дом, пристроился с самокруткой на прохладной ещё завалинке.
Старуха пришла к ним сама, когда забрали мать.
Они так и не сочлись роднёй, тщетно пытаясь найти какие-то общие связи, но, прожив вместе почти два года, стали роднее родни.
Знал и понимал Пашка одно - не приди к ним старая Грапина, плохо бы пришлось всем, и растерявшейся Зинке, и ему самому, и ничего не понимавшему младшему брату.
Мать была центром жизни, от неё, как от печки в избе, шло ровное тепло и спокойствие, дававшее силы и надежду.
Перепуганные и вмиг осиротевшие, сбились они вокруг старухи, как брошенные котята, и маленький семейный мир постепенно наполнился жизнью, заботами и отвлекающей бытовой суетой.
Для него Грапина стала ещё и верным советчиком в решении житейских проблем и неурядиц.
Четырнадцатилетний Пашка давно считал себя старшим, единственным мужиком в семье, отвечавшим за всех в отсутствии матери.
Он хватался за любую работу - пас коров, возил сено, дрова, летом боронил, пахал на быках, молотил, стараясь всё делать, как можно лучше, по взрослому.
Вчера он вернулся из леса, где отрабатывал положенные ему трудодни, огорчённый и раздосадованный.
Он собирал оставшийся от леспромхоза мелкий подлесок и возил в деревню, обеспечивая односельчан дровами на зиму.
На брошенной делянке попалась ему крупная позабытая берёза, которую он по хозяйски приметил и сразу же решил увезти домой. Но берёза оказалась тяжеленной и как ни тянул её Пашка на телегу, как ни старался уложить неподатливый комель, сил не хватало.
Измотанный и обессилевший от борьбы с неподъёмным деревом, он плюхнулся в траву и разревелся от острой обиды. Сейчас же обругал себя нюней, быстро вытер стыдные слёзы, и долго ещё оглядывался на ближний лесок - всё казалось, что смотрят оттуда чужие насмешливые глаза.
Обиняками рассказав Грапине про зловредное дерево, услышал неожиданный совет - взять назавтра в лес малого. "Толку мне от него..." - возразил было Пашка, но старуха настаивала: "Четыре руки - не две, вместе всё одно справитесь."
И сейчас, вернувшись в избу, он наконец-то понял, что задумала старая Грапина.
На столе была сухарница! - настоящая сухарница, которую до войны частенько делала мать, добавляя к сухарям мелко порезанный лук, толченый чеснок и вкусное домашнее масло.
Он отправил в рот первую ложку редкого теперь лакомства и застыл от боли - мучительной резкой судорогой переклинило скулы, как всегда бывало от голода.
Распробовав, понял, что настоящих ржаных сухарей в миске мало, были там шелупайки и мелкое крошево лепешек из собранной в поле прошлогодней картошки. Но вкус ржаного хлеба, заваренного кипятком, и слабый запах масла вернули прежние, забытые ощущения. И главное - сухарницы было много.
- Масло откуда-то взяла... - удивился Пашка.
- Где взяла, там нету, - огрызнулась всё ещё сердитая старуха, - ешь знай, толкай ниже носа! И ты не сиди, растворивши рот, есть не будешь, замрёшь! - прикрикнула она на малоежку-младшего.
Вот за такую помощь и поддержку уважал больше всего Пашка старую Грапину, безропотно принимая её непростой характер и всегдашнюю сварливость.
Разное говорили про старуху в деревне.
Умела она и скотину лечить, и худые зубы легко заговаривала от нестерпимой боли, лила воду на пеленки деревенским младенцам, правила грыжи, могла и карты раскинуть, местные бабы бегали к ней ночами за чем-то своим, тайно-женским.
Но самым главным её талантом было повитушество. Никто в деревне не смог бы лучше Грапины принять роженицу, распарить в бане и раскатать до нужной круглости головку свеженародившегося ребятёнка, завязать красиво и ровно крохотный детский пупок.
"Слово знает" - говорили сельчане, предпочитая не связываться без крайней надобности с резкой, неприветливой старухой.
Наевшись сухарницы, покатили они с Лёпой в лес весело и быстро.
Сибирское лето только набирало спелость, занимался хороший июньский день, с голубого безоблачного неба лился чистый, нежаркий ещё, солнечный свет, ровно трусила пожилая колхозная лошадь, и довольный поездкой малой, как шустрый птенец, приветствовал радостным щебетом всё, что встречалось в пути.
- Паш, а война скоро кончится? - в который уже раз спрашивал он брата, - поливановский дед Ефим говорил - фрицы драпают.
- Конечно, драпают. Чего ж им еще делать-то, как не драпать, вон как наши воюют, гонят и гонят. Скоро всех прогонят, тогда и война кончится.
- Может, и правда, - неохотно согласился Пашка, не в силах смириться с тем, что такую вкусную штуку, как колбаса, изобрел враг, понимая, однако, что прошедший германскую дед Ефим лучше знает, чего мог навыдумывать поганый немец.
- Мы его победим и всю колбасу заберём, - мечтал между тем Лёпа, - и хлеб после войны у всех будет каждый день, и парёнок - сколько хочешь...
- Парёнки тебе и сейчас баушка дает, - возразил Пашка, - парёнки без хлеба нельзя, живот от них крутит, меру знать надо. Кто прошлым летом солодки накопал и обожрался?
За оголодавшими деревенскими опалятами летом нужен был постоянный пригляд, они мели всё подряд, собирали ягоды, черемшу, лук-слизун, копали саранки, сосали сладкий сок медуницы.
Крапива, лебеда, щавель, дикие ранетки, всё, чем можно насытиться, шло в пищу, но от избытка зелени нещадно крутило слабые детские животишки.
Корнями солодки прошлым летом потравилась разом целая компания травоедов - солодка останавливала почки, ребятня опухла, не на шутку перепугав взрослых.
Неделю пластом лежал тогда Лёпа на печи, выхаживала его Грапина, отпаивая настоями ей одной известных трав, но, даже встав на ноги, он долго ещё был слабее одногодков.
Раньше других падал, как снопик, в табачных рядках, одурманенный ядовитым запахом растений, что выращивали на махорку для фронта.
И деревенская ребятня дружно тащила его в сторону, терпеливо ждала, пока он отдышится, чтобы снова собирать табачные листья.
Лёпу любили в деревне все.
И Пашка всегда знал, что малой - самый лучший у них в семье, светлая его головушка всегда поворачивалась к доброму и хорошему, как маленький подсолнушек - к хозяину неба.
И старая Грапина отличала мальчишку, уверяя, что увидела эту душевную особость сразу же, как только приняла его у матери - Лёша родился с идеально круглой головой, с длинными светлыми волосами, красивый и ясноглазый, как божий ангел.
Добрались до брошенной делянки, когда солнце окончательно утвердилось на небе. Неподатливая ещё вчера берёза быстро оказалась на телеге, права была старая Грапина.
Довольный Пашка, решив нарубить веток для сегодняшней бани, выбрал дерево покрупнее и занялся делом, попутно забавляясь лёпиным бодрым кружением по поляне - младший брат играл в самолёт, побеждающий вражескую авиацию.
Он резво лавировал в траве, завывал сиреной, тарахтел пулемётом, выкрикивал оглушительное "ба-бах!" и громко сообщал шелестящим деревьям: "От советского информбюро! Ещё один фашистский самолет подбит нашими героическими летчиками! Ур-ра!"
Самолет они видели недавно, когда приехавший в деревню киномеханик крутил кино в маленьком сельском клубе.
Вход был платный - пять копеек или одно яйцо.
Отродясь не водилось у Пашки никаких копеек, не выдержав, он подговорил младшего утащить у Грапины два сырых яичка.
Кино смотрели оба, распахнув глаза и рты, так захватывающе необычна была военная хроника на экране.
Вернувшись домой, был Пашка нещадно бит - обнаружившая покражу, рассвирепевшая баушка долго гоняла его по избе, приговаривая: "Вот тебе кино, бестолочь, вот тебе клуб, анафема, вот тебе яишня..." - и перепуганный Лёпа жалобно пищал с печи: "Это я потырил, я, меня бей..." "А кто научал, тому и кнут," - лютовала Грапина, вооруженная хворостиной.
- Айда помогать, лётчик! - громко позвал Пашка брата, - садись сверху на лесину и держи её крепче, что б не телепалась.
Дело и вправду пошло быстрее. Пашка ловко пластал ветки, думая о том, какая вечером будет у них баня, какой ужин соберёт сегодня баушка, голод вернулся и привычно-нудно тянул желудок.
Душно пахло разбуженной солнцем богородской травой, стрекотали кузнечики, совсем близко пронзительно заверещал заяц, и удивленный Пашка вскинул голову - неужто выскочил на поляну глупый косой?
Ярко-горевшее на небе солнце слепило глаза, лесное марево волнами плыло в нагретом воздухе.
И никакого зайца не было на делянке.
На яркой зелёной траве тут и там рассыпано было мелкое кровавое вишенье.
На блестящие, приторно-красные ягоды-капли круглыми от страха, жуткими глазами смотрел маленький Лёпа и тоненько страшно кричал: "Пальсы! Пальсы мне срубил!.."
Дальше Пашка всё делал, кажется, одновременно, слыша как тяжело бухает в голове сердце - он рвал на ленты рубаху, перетягивал худую ручонку, чтобы унять кровь, бинтовал обмякшую ладошку, собирал с травы то, что ещё недавно было мальчишечьими пальцами и всё повторял неловкими, каменными губами: "Слышь, баушка пошепчет и - прирастут... пошепчет баушка - прирастут..."
И торопил запалённую лошадь, и чуть не плача кричал ей: "Ну, шибче же, шибче!", и поминутно оглядывался на уже и скулить переставшего младшего брата.
Белее муки становился Лёпа, с кровью уходила из него жизнь...
"Помрёт малой," - работая кнутом, думал Пашка и гнал из головы безнадёжные, отчаянные мысли...
Недаром считали ведьмой старую Грапину - почувствовав неладное, она уже бежала к ним от калитки и, без слов подхватив на руки ослабевшего пацана, непривычно быстро унесла его в дом.
Самого себя обнаружил Пашка в избе, как сквозь сон слушая взволнованные голоса и чужие шаги. Никакая сила не подняла бы его сейчас на ноги, он точно врос намертво в лавку, застыв в каменном ожидании.
Наконец, знакомый запах горьких сухих трав прошелестел рядом и Грапина заговорила устало и тихо:
- Ну, нето-нето обмогаться начал. Укол фельдшерица поставила, что б заражения, значит, избежать, так сказала. Порошки дала. Буду зверобоем поить, да девясила напарю, только бы жару-то не было у него...
- А... пальцы...? - осторожно спросил Пашка, угадывая ответ и страшась его услышать.
- Какие ж ему теперь пальцы, - рассудила Грапина, - беспалый будет наш Лёпа. Хорошо, что левая... рука-то... Какую-никакую, а работу работать сможет. Девки браковать станут... - задумалась она, и тут же заключила, - не беда, характером он не в вашу породу, не казак, ласковый да добрый, найдет себе пару...
Пашка резко сдернулся с лавки и вымахнул на крылечко - курить.
- Паужнать иди, на стол собрала, - вскоре позвала старуха и, вернувшись в избу, он сразу же увидел маленькие стеклянные рюмки, от которых тянуло едко-кислым угарным духом.
- Я самогонку пить не стану! - решительно отказался Пашка. Он терпеть не мог спиртное, зная, что оно и превращает красавицу-Зинку в дурковатую полдичь, и давно уже дал себе зарок никогда не связываться с опасной отравой.
- Станешь, - спокойно ответила Грапина, - на тебе лица нет, да и я сама не своя. Лекарство это. Нужно.
Пашка поморщился и, вздохнув, вылил в себя первую в жизни рюмку.
- Напраслину на себя не возводи, нет на тебе греха. Это я, старая, послала мальчонку в лес, мне и ответ держать перед матерью вашей. Не возводи, сказала! - прикрикнула она, видя, что угрюмое пашкино лицо не меняется от услышанного, - жизнь длинная, твои-то грехи все впереди! А этот грех - мой!
Но парня уже вело - от самогона, от пережитого страха, от усталости. Поддерживаемый старухой кое-как взобрался он на печку и как в черную яму упал в равнодушное беспамятство.
Проснулся затемно и всё вчерашнее разом стало перед глазами.
"Сон это, намнилось," - ещё успел обрадоваться Пашка и тут же понял, что ошибся - младшего брата не было рядом.
Пронзительно пахло в доме бедой - чужими людьми, больницей, подсохшей кровью.
Он спустился вниз, тихо прошел в сторону горницы и осторожно заглянул внутрь. Малой спал на высокой кровати, которую никто не разбирал с того времени, как забрали мать.
Левая, плотно забинтованная рука лежала на маленькой подушке-думке, непривычно большая для худенькой мальчишечьей фигурки.
На осунувшейся мордахе младшего высоким домиком стояли удивленные брови, опущенный скобочкой рот будто спрашивал - что это случилось с ним там, на его маленькой войне? Он же так хорошо воевал, он подбил аж двух фашистских гадов, и о его победе сказало радио... Зачем было всё остальное и откуда взялась длинная надсадная боль?
Сидя на холодном крылечке, Пашка глотал колючий дым, гоняя в голове короткие злые мужские мысли.
"Вырасту. Кончится война эта, кончится, проклятая, не век же ей быть. В город подамся. Сказывали парни, в городе на заводе много заработать можно. Работать стану. Много заработаю. Будет у Лёпы протез, как у Яшки-гармониста. Если ногу сделать можно, значит, и пальцы - тоже. Самый лучший протез будет. И чтоб, как настоящие пальцы, чтоб не отличить..."
Он поднял голову и увидел мать, дальней тропинкой идущую в сторону дома.
Снова отчаянно забухало сердце - как сказать матери, что это он, единственный мужик в семье, старший, отрубил Лёшке пальцы?
Но, приглядевшись, понял, что почудилось, - пьяненькая уставшая Зинка брела по дороге, бормоча частушку. "У нас цыгане ночевали, пили и обедали..."- долетело издалека.
Пашка отложил самокрутку и неожиданно для себя сорвался навстречу сестре.
Он бежал, косолапя, неловко бередя руками сонную утреннюю прохладу.
Летела под ногами земля, мелькало красное спелое вишенье, бескровное лицо младшего брата, отчаянный кнут охаживал лошадиный круп...
Накрывала веки горячая волна подступающих слёз, тугие невидимые узлы расплетались в груди...
Он ткнулся с разбега в тёплый зинкин живот и захлебнулся жарким спасительным потоком исцеляющих слёз.
- Что ты, Паш? - бормотала ничего не понимающая сестра, - что ты?
- Не хотел я, Зи-на... не хо-тел...
В белёсом июньском небе медленно набирал силу тревожный рассвет последнего военного лета.
Спасибо за слезы, Катрин, большое-большое спасибо!
)Всё наоборот же, это Вам - спасибо.
А я вообще завидую. Умению, таланту вот так написать, передать, донести. И себе завидую, что прочитала.
Моя бабушка - она всё-всё помнит: кто у кого родился, куда уехал, на ком женился, от кого ушел, как звали сто двадцать пятую сестру троюродного брата двоюродного дяди, всю судьбу каждого родственника, что близкого, что дальнего. Обожаю слушать её, но вот, как Вы, суметь передать - это мечта моя.
Ни... мне все кажется, если кто-то про моих читает, значит, они остались, не канули, не забылись, это как-то греет )
А память пробуждается возрастом и праздностью, как ни странно. Раньше я все спешила, бежала, пласталась... черкала что-то время от времени, собирала бумажки... и вот - добралась-добегалась - как только поняла, что некому уже кроме меня вспоминать, потому что все там - под березками... так и включилась детская память )
Поэтому, Катрин, не торопите себя, все придет со временем, само собой, внутренняя память - цепкая тётка )
Спасибо еще раз -за добрые слова и понимание! С праздником нас всех!
Правдиво, сурово. Написано очень ярко. Талантливо.
Благодарю от всей души, Auska!История не выдуманная, верно.
Лора, простите за "единицу" - там должно было быть 25, поторопился(. Рассказ просто утопил меня в то время, в 42 год,в деревню, в ярославской глубинке. Он всколыхнул память, Детская память цепкая, а Вы так правдиво. точно, без фальши, талантливо описали и быт и жизнь деревни в военные годы и детскую психологию деревенских мальчишек и случайность трагедии... Рассказ пробивает насквозь. Меня во всяком случае. Вспомнилась голодуха: как жрали всякую зелень - пестики (молодые побеги хвоща), заячью капусту ( кислицу).СЕРдЦЕВИНУ КАКИХ-то ЗОНТИЧНЫХ дудок, жарили грибы на палочке на костре без соли и ели; сосали и жевали нижние части лепестков соцветий клевера и кашки ( сладко ) и если у овода оторвать попку и пососать то тоже - сладко... Вот и хожу целый день под впечатлением от вашего рассказа и вспоминаю,вспоминаю. А тут ещё и 9-е мая...
Благодарен Вам очень. )))
Значит и Вас не миновало военное детство, Аркадий... Мои редко говорили об этом, только 9 мая и давали себе волю вспомнить все... Вроде и на фронте не были, а навоевались на всю жизнь... авансом, и с голодом тоже...
Спасибо Вам за понимание и за память эту, горькую, тоже спасибо!
Про единичку - сразу поняла, сама так иногда промазываю, не страшно )))
Рассказ очень хороший. Хотя и очень, правда, традиционный (по всему). Подобных рассказов, наверное, тысячи написаны. Знаете, мне кажется, что СЕГОДНЯ он, этот рассказ, недорассказан. Сегодня сильнее других, наверное, меня резанула строчка «После того как забрали в Трудармию мать, утащившую с колхозного поля ковшик колосков…» резанула и повисла в воздухе над всем остальным текстом. Как-то так… (
Спасибо, Наташа! Вы - строгий критик, я читаю все Ваши комментарии, поэтому "рассказ очень хороший" для меня уже повод для радости )
О недорассказанности. Мне как раз и хотелось описать результат того, что мать забрали за ковшик колосков... был ли в этом смысл? была ли справедливость в законах военного времени? и возможна ли она вообще в такой ситуации? Наверное, не получилось это все вместить в текст. О традиционности как-то вообще не задумывалась )
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Небо.
Горы.
Небо.
Горы.
Необъятные просторы с недоступной высоты. Пашни в шахматном порядке, три зеленые палатки, две случайные черты. От колодца до колодца желтая дорога вьется, к ней приблизиться придется - вот деревья и кусты. Свист негромкий беззаботный, наш герой, не видный нам, движется бесповоротно. Кадры, в такт его шагам, шарят взглядом флегматичным по окрестностям, типичным в нашей средней полосе. Тут осина, там рябина, вот и клен во всей красе.
Зелень утешает зренье. Монотонное движенье даже лучше, чем покой, успокаивает память. Время мерится шагами. Чайки вьются над рекой. И в зеленой этой гамме...
- Стой.
Он стоит, а оператор, отделяясь от него, методично сводит в кадр вид героя своего. Незавидная картина: неопрятная щетина, второсортный маскхалат, выше меры запыленный. Взгляд излишне просветленный, неприятный чем-то взгляд.
Зритель видит дезертира, беглеца войны и мира, видит словно сквозь прицел. Впрочем, он покуда цел. И глухое стрекотанье аппарата за спиной - это словно обещанье, жизнь авансом в час длиной. Оттого он смотрит чисто, хоть не видит никого, что рукою сценариста сам Господь хранит его. Ну, обыщут, съездят в рожу, ну, поставят к стенке - все же, поразмыслив, не убьют. Он пойдет, точней, поедет к окончательной победе...
Впрочем, здесь не Голливуд. Рассуждением нехитрым нас с тобой не проведут.
Рожа.
Титры.
Рожа.
Титры.
Тучи по небу плывут.
2.
Наш герой допущен в банду на урезанных правах. Банда возит контрабанду - это знаем на словах. Кто не брезгует разбоем, отчисляет в общий фонд треть добычи. Двое-трое путешествуют на фронт, разживаясь там оружьем, камуфляжем и едой. Чужд вражде и двоедушью мир общины молодой.
Каждый здесь в огне пожарищ многократно выживал потому лишь, что товарищ его спину прикрывал. В темноте и слепоте мы будем долго прозябать... Есть у нас, однако, темы, что неловко развивать.
Мы ушли от киноряда - что ж, тут будет череда экспозиций то ли ада, то ли страшного суда. В ракурсе, однако, странном пусть их ловит объектив, параллельно за экраном легкий пусть звучит мотив.
Как вода течет по тверди, так и жизнь течет по смерти, и поток, не видный глазу, восстанавливает мир. Пусть непрочны стены храма, тут идет другая драма, то, что Гамлет видит сразу, ищет сослепу Шекспир.
Вечер.
Звезды.
Синий полог.
Пусть не Кубрик и не Поллак, а отечественный мастер снимет синий небосклон, чтоб дышал озоном он. Чтоб душа рвалась на части от беспочвенного счастья, чтоб кололи звезды глаз.
Наш герой не в первый раз в тень древесную отходит, там стоит и смотрит вдаль. Ностальгия, грусть, печаль - или что-то в том же роде.
Он стоит и смотрит. Боль отступает понемногу. Память больше не свербит. Оператор внемлет Богу. Ангел по небу летит. Смотрим - то ль на небо, то ль на кремнистую дорогу.
Тут подходит атаман, сто рублей ему в карман.
3.
- Табачку?
- Курить я бросил.
- Что так?
- Смысла в этом нет.
- Ну смотри. Наступит осень, наведет тут марафет. И одно у нас спасенье...
- Непрерывное куренье?
- Ты, я вижу, нигилист. А представь - стоишь в дозоре. Вой пурги и ветра свист. Вахта до зари, а зори тут, как звезды, далеки. Коченеют две руки, две ноги, лицо, два уха... Словом, можешь сосчитать. И становится так глухо на душе, твою, блин, мать! Тут, хоть пальцы плохо гнутся, хоть морзянкой зубы бьются, достаешь из закутка...
- Понимаю.
- Нет. Пока не попробуешь, не сможешь ты понять. Я испытал под огнем тебя. Ну что же, смелость - тоже капитал. Но не смелостью единой жив пожизненный солдат. Похлебай болотной тины, остуди на льдине зад. Простатиты, геморрои не выводят нас из строя. Нам и глист почти что брат.
- А в итоге?
- Что в итоге? Час пробьет - протянешь ноги. А какой еще итог? Как сказал однажды Блок, вечный бой. Покой нам только... да не снится он давно. Балерине снится полька, а сантехнику - говно. Если обратишь вниманье, то один, блин, то другой затрясет сквозь сон ногой, и сплошное бормотанье, то рычанье, то рыданье. Вот он, братец, вечный бой.
- Страшно.
- Страшно? Бог с тобой. Среди пламени и праха я искал в душе своей теплую крупицу страха, как письмо из-за морей. Означал бы миг испуга, что жива еще стезя...
- Дай мне закурить. Мне...
- Туго? То-то, друг. В бою без друга ну, практически, нельзя. Завтра сходим к федералам, а в четверг - к боевикам. В среду выходной. Авралы надоели старикам. Всех патронов не награбишь...
- И в себя не заберешь.
- Ловко шутишь ты, товарищ, тем, наверно, и хорош. Славно мы поговорили, а теперь пора поспать. Я пошел, а ты?
- В могиле буду вволю отдыхать.
- Снова шутишь?
- Нет, пожалуй.
- Если нет, тогда не балуй и об этом помолчи. Тут повалишься со стула - там получишь три отгула, а потом небесный чин даст тебе посмертный номер, так что жив ты или помер...
- И не выйдет соскочить?
- Там не выйдет, тут - попробуй. В добрый час. Но не особо полагайся на пейзаж. При дворе и на заставе - то оставят, то подставят; тут продашь - и там продашь.
- Я-то не продам.
- Я знаю. Нет таланта к торговству. Погляди, луна какая! видно камни и траву. Той тропинкой близко очень до Кривого арыка. В добрый час.
- Спокойной ночи. Может, встретимся.
- Пока.
4.
Ночи и дни коротки - как же возможно такое? Там, над шуршащей рекою, тают во мгле огоньки. Доски парома скрипят, слышится тихая ругань, звезды по Млечному кругу в медленном небе летят. Шлепает где-то весло, пахнет тревогой и тиной, мне уже надо идти, но, кажется, слишком светло.
Контуром черным камыш тщательно слишком очерчен, черным холстом небосвод сдвинут умеренно вдаль, жаворонок в трех шагах как-то нелепо доверчив, в теплой и мягкой воде вдруг отражается сталь.
Я отступаю на шаг в тень обессиленной ивы, только в глубокой тени мне удается дышать. Я укрываюсь в стволе, чтоб ни за что не смогли вы тело мое опознать, душу мою удержать.
Ибо становится мне тесной небес полусфера, звуки шагов Агасфера слышу в любой стороне. Время горит, как смола, и опадают свободно многия наши заботы, многия ваши дела.
Так повзрослевший отец в доме отца молодого видит бутылочек ряд, видит пеленок стопу. Жив еще каждый из нас. В звуках рождается слово. Что ж ты уходишь во мглу, прядь разминая на лбу?
В лифте, в стоячем гробу, пробуя опыт паденья, ты в зеркалах без зеркал равен себе на мгновенье. Но открывается дверь и загорается день, и растворяешься ты в спинах идущих людей...
5.
Он приедет туда, где прохладные улицы, где костел не сутулится, где в чешуйках вода. Где струится фонтан, опадая овалами, тает вспышками алыми против солнца каштан.
Здесь в небрежных кафе гонят кофе по-черному, здесь Сезанн и Моне дышат в каждом мазке, здесь излом кирпича веет зеленью сорною, крыши, шляпы, зонты отступают к реке.
Разгорается день. Запускается двигатель, и автобус цветной, необъятный, как мир, ловит солнце в стекло, держит фары навыкате, исчезая в пейзаже, в какой-то из дыр.
И не надо твердить, что сбежать невозможно от себя, ибо нету другого пути, как вводить и вводить - внутривенно, подкожно этот птичий базар, этот рай травести.
Так давай, уступи мне за детскую цену этот чудный станок для утюжки шнурков, этот миксер, ничто превращающий в пену, этот таймер с заводом на пару веков.
Отвлеки только взгляд от невнятной полоски между небом и гаснущим краем реки. Серпантин, а не серп, и не звезды, а блёстки пусть нащупает взгляд. Ты его отвлеки -
отвлеки, потому что татары и Рюрик, Киреевский, Фонвизин, Сперанский, стрельцы, ядовитые охра и кадмий и сурик, блядовитые дети и те же отцы, Аввакум с распальцовкой и Никон с братвою, царь с кошачьей башкой, граф с точеной косой, три разбитых бутылки с водою живою, тупорылый медведь с хитрожопой лисой, Дима Быков, Тимур - а иначе не выйдет, потому что, браток, по-другому нельзя, селезенка не знает, а печень не видит, потому что генсеки, татары, князья, пусть я так не хочу, а иначе не слышно.
Пусть иначе не слышно - я так не хочу. Что с того, что хомут упирается в дышло? Я не дышлом дышу. Я ученых учу.
Потому что закат и Георгий Иванов. И осталось одно - плюнуть в Сену с моста. Ты плыви, мой плевок, мимо башенных кранов, в океанские воды, в иные места...
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.