Говори о радости и скуке,
о прошедшей жизни говори.
Но сначала посмотри на руки,
пять секунд на руки посмотри.
Смуглые, со сморщенною кожей,
кисти рук - твои и не твои.
Так, садясь на ветку, крылья сложат
голубого неба соловьи.
Так сейчас - прокуренные, злые -
пальцы, в неподвижности застыв,
знают, как священно время мглы, и
как таинствен шёпотный мотив
смятого движениями шёлка,
как спадает блузка с тонких плеч.
Как всё это, в чём ни капли толка,
удалось запомнить и сберечь.
А потом поглаживали плечи
эти руки. Плакала она,
словно старой боли человечьей
тихая случайная струна.
Конец охоты
Вадиму В.
Дьячок бормочет, поп гнусавит,
стекает воск, точней, бежит.
И свет, который всех прославит,
весенним лучиком дрожит.
Апрельский снег похож на гречку.
Им пахнет сладкая земля.
А спящий друг сжимает свечку,
как будто держит журавля.
Кругом помятая трава
Наташе
Что знает счастье о любви?
Они ни разу не встречались.
И только пели соловьи,
на тонких веточках качались.
И только жизнь уже прошла,
и тоже счастья не встречала.
Шумел камыш, и ночь была
темна, и лодочку качало.
Прости любимаво
Мурманск-1987
Играет приёмник в квартире,
закрыта непрочная дверь.
Что б ни было страшного в мире,
не верь в это больше, не верь.
Танцуй, улыбайся, Маруся,
окурки на блюдца клади.
Я тоже всплакну, и утрусь я,
и будет мне больно в груди
от счастья районного сорта,
от длинных капроновых ног.
Маруся бледна от аборта,
но хочет Маруся, чтоб смог
её постоялец сегодня
помочь ей забыть обо всём.
Январь, и рожденье Господне,
и тот, кто поверил, спасён.
А в кухне от чайника смутно,
прокурен любой уголок.
Приятно, престижно, уютно
читать, как спивается Блок.
Как гладит он жёсткие пряди,
целует накрашенный рот.
Не то, чтоб все ангелы - бляди,
но точно, что наоборот.
Танцуй, улыбайся, подруга.
Я верю в помаду и в хну.
Встряхни волосами, и вьюгу,
я рыжую вьюгу вдохну.
Corvus frugilegus
Может, всё уже забыло -
утекает Дао в небо -
как мне двое били рыло
возле "Выпечек и хлеба".
Я и сам не помню точно
уважительной причины.
Запашок весны проточной
и плечистые мужчины.
Мелкий дождик капал квасом,
чёрный вскрикнул в голубое -
Отче! Сына бьют, Саврасов,
в мире, созданном Тобою!
Не для Салона
Дымит, дымит промышленная зона.
Но отчего-то дышится легко,
как будто утром в школе Барбизона
люцерной синей пахнет молоко,
и пахнут Барбизоном пиво-раки
в кафе "Рассвет". И, чтоб уже вообще,
по столикам ещё алеют маки
на скатерти и жижица в борще.
Лунная соната
Р. Г.
Луна садилась и садится,
всходило солнце и встаёт.
Течёт Кубань, живёт станица.
А может, больше не живёт?
Лишь, отвечая за базары,
(а в небе звёздочки горят)
в степи чубатые хазары
костями голыми гремят.
Им жёнок отвечают косы,
шурша, нетленные, в земле,
пока курю я папиросы
и плачу ни о чём во мгле.
Теки, Кубань. Мне надо мало -
обнять овчарку-лохмача,
чужую кровь стереть с металла,
поменьше плакать по ночам.
Колыбельная по-арамейски
Спи спокойно. В волоса я
заплету цветы и травы.
Ты - босой, и я босая.
Что с того, что ходит слава
про того, кто спит, к травинкам
прижимается щекою,
трону кожу - по щетинкам
проведу твоим рукою.
Я безумна, я не спорю,
и меня позор коснулся.
Но не быть такому горю,
чтоб ты вскрикнул и проснулся.
Спи до самого рассвета.
Словно камешек в запруду,
шла на дно я за монету.
А тебе - сестрою буду.
Пахнет каждой свежей почкой.
И росою пахнет зыбкой!
Как-то раз любимой дочкой
ты назвал меня с улыбкой.
Спи, неведомый и милый,
сон сейчас всего полезней.
Пусть в тебе так много силы,
исцеляющей болезни,
поднимающей из гроба -
помнишь, как заплакал сотник?
Спи, я здесь. Гляжу я в оба,
сладко спи, устав, как плотник.
Сухум, Незнакомка
-1-
16 октября поэту и воину
Александру Бардодыму
исполнилось бы пятьдесят три года.
Что-то горькое, словно рябина, сегодня во рту.
От рябины не спрячешься даже за горы Кавказа.
Пусть абхазские звёзды по синему небу плывут,
но рябина моя и твоя - это горькая фраза
на московском, на том, что привычка, и кровь, и вода.
Оседает снежок, словно ангела дикого перхоть.
А на небе абхазском такая большая звезда.
Только поздно куда-то калеке за звёздами ехать.
Принимаю, что есть - хоть погоду, такой холодец,
что рука поневоле потянется к тёплой Столичной.
А в букете Абхазии - пчёлы, шмели и свинец.
Ты - сорвал. Я живу - всё отлично. Точнее - различно.
-2-
Наташе
Широка эта ночь, темнота широка.
Принакрылась овчинкою муза.
Только вспыхнет звездой одиночный АК.
Спи спокойно, предместье Союза.
Будет полночь глуха. Словно всадник устал
докричаться до конского уха.
Там, где чёрной горы ледяной пьедестал,
видит Врубель глазастого духа.
Тот корнями своими пронзил красоту -
нежность Юга, приморскую кромку.
Муза спит, и во сне так похожа на ту -
перья страуса, шёлк - Незнакомку.
Ночной ангел
Девочка, пойдёшь ли ты со мною -
всё равно, ведь мне за пятьдесят.
У тебя за тонкою спиною
мокренькие крылышки висят.
Боль, вообще, такое время суток -
всё иначе, чем у всех людей -
ангелами видишь проституток,
ангелов считаешь за блядей.
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.