|
Товарищи воспитывают гораздо лучше, чем родители, ибо им не свойственна жалость (Андре Моруа)
Критика
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - ЗолотоК списку произведений
из цикла "верлибры" | Законы диктует чернь, Или поэзия – это не профессия, а уловка | Поэты Владимир Монахов (ВМ) из Братска и Наталья Никулина (НН) из Обнинска взяли «общее» интервью у Вячеслава Куприянова, которое мы публикуем с некоторыми сокращениями. | НН: Вячеслав Глебович, последние "юбилейные" публикации о вас и вашем творчестве были больше похожи на подведение итогов, которым обычно занимается сам юбиляр. Размышления авторов уважаемых, умных и много знающих, напоминали мне слабую попытку уровнять вас и остальное поэтическое сообщество в "поэтических" правах. Вспоминалось и о том, что Куприянов мало признан, и редко публикуется (мне лично так не кажется). А что думаете вы по этому поводу? И что для вас важнее: признание или очередная публикация в литературном журнале?
ВК: Признание вещь временная, меня признавало ушедшее поколение, еще заставшее «серебряный» век (Михаил Зенкевич, Самуил Маршак, Арсений Тарковский), нынешнее относится ко мне с вежливым уважением, самое молодое меня вряд ли знает. Когда мое имя упомянули в учебнике для 11 класса, кураторы из Министерства образования возражали: «мы этого автора не видели по телевидению». Признание ныне понимается визуально. Журнальным публикациям предпочитаю книжные, хотя книги чаще выходят за рубежом. Остается важным для себя соотношение уже сделанного и еще возможного. Тютчев оставил нам свое: «Нам не дано предугадать…» - тем не менее, мы успеваем уловить некий отзыв на свое слово, позволяющий сочинять и выдумывать дальше. То есть сохранять в себе свою важность в мире, не смотря на скудное для поэзии время. Могу еще напомнить свой верлибр:
Не надо
меня понимать с полуслова
дайте
договорить
ВМ: С какими поэтами прошлого и настоящего вы смогли бы прожить на необитаемом острове? Без какого поэта мира и России вы не представляете поэзию? Какая ваша, одним словом, библиотека, забитая надгробьями любимых поэтов, если вспомнить этот ваш верлибр:
***
Стихи на бумаге
ничего не значат
но кто представит себе поэта
с молотом и зубилом
кто будет тиражировать камни
кто представит себе библиотеку
забитую надгробьями
любимых поэтов
ВК: Если понять вопрос буквально, то остров населенный поэтами скоро снова стал бы необитаемым. Неуживчивая и часто не приспособленная к жизни публика. Среди поэтов настоящего есть хорошие рыболовы, например Игорь Шкляревский, но я не уверен, что он стал бы меня кормить добытой им рыбой. Из поэтов прошлого взял бы – Гомера, эпос которого я бы тогда смог дочитать до конца, возможно даже в новом переводе Максима Амелина. Если опять-таки сбросят с корабля современности Пушкина и он доплывет до моего острова, то, конечно, надо будет спасать Пушкина. Если говорить о любимых книгах, то, к сожалению, для них у меня дома давно уже нет места. Я напоминаю себе сейчас одного старого эсера, которого я посетил в прошлом веке: вся комната была заставлена книгами, на одной из книжных полок он спал.
НН: Если говорить более серьезно, то Ваша дружба с Владимиром Буричем известна всем. А есть ли у Вас ещё близкие друзья? И кто они?
Бурич был соратником, это даже больше, чем друг. Мои друзья в большинстве своем были старше меня, и Бурич (грустно видеть, как его забывают!), и академик Ю.В.Рождественский, который был моим учителем и самым большим другом. Он ушел из жизни в 1999 году, и без него вся реформа образования пошла не туда, против самой русской культуры. В Тюбингене умер мой друг, культуртрегер Йорг Бозе, бывший председатель общества Запад-Восток, и культурная немецко-российская дружба скукожилась до редких официальных встреч. Внезапно умер Сергей Гончаренко, с которым мы намеревались создать кафедру художественного перевода в Ин-язе. Теперь ее не будет. Многих уже нет. Сейчас дружба ушла в необязательный интернет, где с тобой могут «дружить» даже те, кого никогда в глаза не видел, и порой «дружить» так, что лучше им на глаза не попадаться. Другом остается моя жена Наташа Румарчук, которая тоже пишет и с трудом, но терпит мою писанину.
НН: Однажды на одном из вечеров в Обнинске вы читали верлибр о клиповом сознании. Эта тема волнует вас на самом деле. В чём его вина перед, так сказать, сознанием пробуждённым? И чем страшно клиповое мышление и сознание?
ВК: Не то, чтобы оно страшно, но в нем хочется разобраться, ибо оно нас настигает. Об этом была моя статья «Поэзия в свете информационного взрыва» - 1975 года, перепечатанная снова как дополнение в моем романе «Башмак Эмпедокла», который тоже – о клиповом поведении. Весь наш мир вокруг пугает нас нашими собственными отражениями. Клип это – нас принижающий обман! Он старается перепутать в нашем сознании добро и зло, истину и ложь, красоту и безобразие. В поэзии эта спутанность может выдаваться за сложность, в лучшем случае автор становится рекламой самого себя. Типичный клиповый деятель – это Евтушенко, провозгласивший для себя соответствующий лозунг; «больше, чем поэт»… Клип добавляет к нам нечто, уводящее нас от нашей сути, вычитает из нашего поведения нравственность и разрушает цельность нашего мира. Потому появляется «Перформенс», когда вы «украшаете» чтение стихов приправой музыки и еще какими-то фокусами. Таков клиповый принцип шоу-бизнеса: кто-то поет (возможно и не сам, или «под фанеру»), но едва ли не важнее самого пения показ обнаженных частей тела с соответствующими движениями, мельтешение световых эффектов и т.п. Потребитель такого действа не может уже сосредоточиться на одинокой книге, ему нужен «шум». Ему понятнее комиксы. Теряется «правильное сосредоточение». Но об этом лучше посмотреть мою статью «Кляп клипа» в последнем номере «Литературной газеты» за прошлый год.
НН: Вас много переводят на разные языки. Порой и я удивляюсь этой странной асимметрии между «родным непониманием» творчества Куприянова и «чужестранной тягой» к вашим поэзии и прозе. А как считаете вы, с чем связано такая любовь иностранцев к вашему творчеств?. Ну, благо были бы одни европейцы, но ведь и братья славяне и индийцы переводят ваши книги.
ВК: У Пабло Неруды была «Всеобщая песнь». У меня есть цикл «На языке всех», также потом была названа моя книга в Англии. Есть смыслы, задевающие человека как такового везде и всегда, потому они могут затронуть как чуткого соотечественника, так и любопытного иностранца. Отсюда названия моих книг – «Жизнь идет», «Ничто человеческое»… К тому же в начале моего пути, когда у меня появились свободные стихи, коллегам-сочинителям они показались странными, даже «не русскими», потому на них скорее обратили внимание переводчики, и мои верлибры чаще впервые публиковались на других языках и только потом на родном. Сейчас это продолжается у меня уже по другим причинам, связанным с пренебрежительным отношением к литературному творчеству у нас на родине. Еще я стараюсь публиковать двуязычные книги, не только ради сравнения оригинала с переводом, но чтобы еще заинтересовать русским языком иностранца. Я уверен, что верлибр очень продуктивен для изучения языка.
НН: Кто вам нравится из современных литераторов и почему? Кого из них вы могли бы посоветовать начинающим поэтам, да и просто молодым людям?
Тех, кто мне «нравится», я стараюсь опубликовать в новом журнале «Плавучий мост» (www.plavmost.org), который выходит с прошлого года. Молодым людям я бы вслед за Игорем Волгиным повторил – читайте и перечитывайте классику, и добавил бы – задумайтесь, почему это классика. Путь почитают «Житие протопопа Аввакума», очень современная книга, пусть при этом задумаются, понимают ли они русский язык. Из более близкого времени стоит читать Сигизмузда Кржижановского, чтобы учиться творческому вымыслу, Пришвина (Дневники), чтобы учиться творческому поведению. Начинающим поэтам я бы предложил читать ключевые (сакральные) тексты культуры и посоветовал бы прежде всего приобрести приличную специальность, которая их прокормит, например, стать законодателями, чтобы наконец опровергнуть Платона, изгонявшего поэтов из идеального государства, и повернуть законы в сторону любви и сочувствия к творчеству. Творчество возможно только в неоскорбляемом пространстве.
НН: Что такое верлибр я у вас не спрашиваю, т.к. он всё больше напоминает мне вечный вопрос о том, что было раньше: курица или яйцо. Но хочу попросить побыть предсказателем и ответить на вопрос: что ждёт верлибр в ближайшем будущем? Уйдёт ли он насовсем (сейчас ведь всё больше пишут тексты, называя их верлибрами) или вновь воскреснет?
«Поэзия и проза не противные понятия, а скрещивающиеся. Разделяются (по средствам-целям), следовательно, по смыслу», - нашел у философа Густава Шпета. На этом перекрестье и движется верлибр. Его время от времени вечные новички шпыняют и сегодня, потому что многие пытаются его использовать, не понимая его смысловой и образной обязательности. Но он уже не уйдет, ибо есть образцы, не уйдет и рифмованный метрический стих, которому настоящий верлибр угрожать не может и не должен, скорее наоборот. Нашему речевому сознанию нужна более высокая риторическая и поэтическая культура, которую не дает нынешняя школа, нацеленная на создание упрощенной версии человека, на дрессировку, а не на установление творческого ума. Еще надо уметь ускользать из вязкой сети массовой культуры, хриплых дурных песенок, бешенства рекламы, отупляющего пошлого юмора (главное «поржать», как я слышал по радио). Возможно, верлибр сыграет здесь свою благую роль, если его введут в корпус школьного образования. Вместе с чтением Псалтыри на церковно-славянском языке.
ВМ: Если бы судьба не сделала вас поэтом, то чем бы вы захотели заниматься в жизни?
ВК: Не знаю, чего было больше в этом выборе; судьбы, упрямства или просто лени. В детстве мечтал стать моряком, поступил в морское училище, но морского офицера из меня не вышло, хотя именно здесь повернуло к поэзии. Академик Ю.В.Рождественский бранил меня за то, что я не хочу преподавать, имея в виду филологию. Вадим Кожинов как-то даже набросал для меня тезисы для диссертации, которую мне следовало защитить в Институте мировой литературы. Они были правы: со временем оказалось, что поэзия – это не профессия, а уловка в советское время, еще меня спасал перевод, а в наше время она равносильна бродяжничеству и попрошайничеству. Но теперь жалеть поздно. Хотя успел еще почитать лекции о поэтике на факультете искусств в МГУ.
ВМ: Удается ли вам зарабатывать литературой? Хватает ли современному поэту вашего уровня денег на жизнь? И как вам удается так много ездить по миру?
ВК: В прошлом удавалось, я много переводил, не только с известных мне языков, но «дружил» с поэтами Закавказья и Прибалтики. За переводы платили более, чем прилично, мои книги с 1980 года тоже пошли плотно. В 1991 профессию литератора отменили и восстанавливать не спешат. При выходе на пенсию тот заработок, с которого я платил налоги, оказывается, не учитывается, стаж после упомянутого 1991 тоже не учитывается, званий я не имел, и как многих коллег, дали заслуженный минимум плюс надбавку при условии, что не будешь писать. То есть – пиши, сказали, но только в стол, так и сказали с милой улыбкой. Сейчас авторов приучили публиковать за свои деньги, что, кстати, весьма нивелировало литературу. Редкие гонорары смехотворны и в то же время преступны: есть такое положение: «нанесение ущерба». Если в какой-то месяц чудом выпал гонорар, то снимается ежемесячная надбавка, хотя гонорар, как правило, меньше ее. Это значит, что фактически автор не имеет права на избранные произведения, на собрание сочинений. Пользуюсь случаем процитировать из ответа заместителя мэра в Правительстве Москвы президенту Русского ПЕН-Центра А.Г.Битову: «…пенсионер-писатель, продолжающий творческую деятельность или получающий гонорар за ранее изданное произведение, не может не быть неработающим» Если счесть эту правительственную фразу грамотной, то писатель вообще не может быть пенсионером, даже если он скрывает от народа свое творчество. А по другому закону после смерти писателя его не творческие наследники имеют право на гонорары покойного. Когда законы диктует чернь, творчество не поощряется, а преследуется. Такова «взрослость» творческого человека, ему указывают на его никчемность. Это состояние смыкается с политикой в области образования, когда изымается его гуманитарная часть, более других располагающая к свободным искусствам. Вероятность захотеть стать писателем для юного человека минимальна. Круг замкнут!
А по миру удается ездить, потому что мир велик, и мир не без добрых людей.
ВМ: Есть у каждого поэта любимое стихотворение, иногда, может, даже не оцененное читателем, но автор им дорожит, какое у вас?
ВК: Любимых у меня нет, стихи должны быть уместными, чтобы их цитировать, достойными, чтобы их перечитывать, живыми и живучими, чтобы их вообще прочитали. Я приведу одно, которым мог бы с благодарностью к вопрошавшим завершить наш разговор: («Урок анатомии»):
Простите
ученики
но из моего скелета
не выйдет
хорошего наглядного пособия
Еще при жизни
я так любил жизнь и свободу
что взломал свою грудную клетку
чтобы дать волю сердцу
а из каждого ребра
я пытался
сотворить женщину
Голову еще при жизни
я ломал
над вопросами жизни
Какой уж тут
череп
газета "Литературная Россия" за 10 апреля 2015
http://www.litrossia.ru/2015/13/09495.html | |
Автор: | vvm | Опубликовано: | 10.04.2015 00:51 | Просмотров: | 11754 | Рейтинг: | 29 Посмотреть | Комментариев: | 0 | Добавили в Избранное: | 1 | 10.04.2015 | mitro |
Ваши комментарииЧтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
|
|