Ланский не выспался - диван узкий, кожа на нём скользкая, часы, заразы, тикают как метроном, отчего в голове то "долго я бродил среди скал...", то "шёл отряд по берегу...", а то вообще - "смело, товарищи, в ногу!" включаются. И ведь не остановишь, пока не допоёшь! А сна жалко, сон был какой-то... Зашибись, какой сон! Сад, вишни цветущие, а в саду - японка. Он ей розы под ноги кидает, а она на по ним босыми ногами ступает и смеётся...
"Кофе. Кофе! Полкабинета за кофе! Нет, кабинет за полкофе! Крепкого и горячего." Ланский брезгливо понюхал мутно-бурое содержимое одной из чашек, кучкующихся на замызганном редакторском столе. "Блин, это мы такую блевотину пили?! Не, я же помню - сперва коньяк был неплохой, потом кто-то пиво приволок, пирожки мерзкие, кофе, вроде, девочки заварили... а потом я на диване задрых. Вырубился. Двое суток не спать - это вам не хухры-мухры. Семь же только, чего я в такую рань проснулся?"
Ланский загрузил чашки в раковину, накрыл это безобразие кухонным полотенцем, оттёр липкие круги на столе, повернул надписью к двери табличку: "Роберт Ланский, редактор отдела "Про дам и не дам", плюхнул в стакан воды, распластался в кресле и заглюкал, прогоняя гигантские глотки по пересохшему горлу.
В дверь не постучали. Её просто открыли. В кабинет почти вбежала девушка лет двадцати пяти. Из воротника её тёмно-красного плаща с огромными белыми пуговицами тянулась длинная изящная шея, перетекающая в аккуратную головку с гладкими, каштаново-блестящими, волосами и фарфорово-молочным лицом японской гейши. Из-под плаща - изумительной формы ноги с маленькими ступнями в белых туфлях-лодочках. Почти касаясь пола, в руке девушки раскачивалась огромная, в тон плащу, сумка.
Ланский поперхнулся, закашлялся, пролил на себя воду и икнул:
- Изви... ик...ните. Ик. Вы...ик...к кому? - он попытался унять икоту глотком воды.
- К вам, наверное. Иначе, что бы я тут делала? - раскосый глаз девушки подмигнул.
- Ик... Я сейчас, - Ланский наполнил стакан и выпил его залпом. - Ик... ик...
- Гав! - вдруг рявкнула девушка и с силой треснула ладонями по столешне.
Ланский вздрогнул.
- Испугались? - девушка расхохоталась. - Зато икать перестали! Здравствуйте... - девушка скосила взгляд на табличку, - Роберт Ланский! Я - Марина.
- Здравствуйте. А чем я могу...
- Вы в чудеса верите? - Марина поставила на пол сумку и достала из неё печатный лист. - Можете не отвечать. Я вам прочту что-то, а вы уж сами решайте, что с этим делать. Вот.
"Началось, - подумал Ланский, но возражать не стал, - ладно, один лист, хрен с ним..."
"Это утро начиналось как обычно, в шесть пятнадцать, и ничто не предвещало чрезвычайности событий: чёрный кофе с хлебом с сыром, на балконе сигарета, туфли, сумка, деньги, зонтик, "здрасссте!" в лифте, дождь, автобус... Давка. Девка с наглой рожей и рукой в моём кармане. Не отводит взгляда, стерва! Ну, бери уже конфету, барбариска - это вкусно.
Остановка. Парк, аллея, и - теперь не торопиться...
Красота кругом какая! Тополя, берёзы, липы... одуванчиков семейства - от седых до жёлто-юных... листьев влажных прелый запах... Туча - справа, слева - солнце, небо ярко-голубое... и дождём промытый воздух...
Псы, собачники, спортсмены, тётки с толстыми задами - эти бегают трусцою, чтоб жиры тряслись активней и сбивались, словно масло, на боках в комки тугие.
Светофор, ворота, пропуск... дверь, замок, сургуч на нитке, выключатель... Всё! На месте...
Стол рабочий - куча папок, протоколы, описанья и - засушенная роза... Не засушенная, впрочем. Очень странная такая. И воняет формалином. А под ней лежит записка: "Никогда не видел в жизни я таких красивых женщин. Я люблю тебя, Марина." Это что ещё? Откуда?! Был сургуч с моей печатью, на окне стоит решётка. Только кто-то бестелесный мог проникнуть в помещенье! Ладно, некогда. Загадку разгадаю чуть попозже...
Сумасшедший день какой-то! Кофе выпить не успела, без обеда проторчала до шести. Устала страшно! Ну, теперь домой - и баста.
Ухожу. Сургуч на нитке припечатан личным штампом.
Вечер, дождь, автобус, давка... телевизор, книжка на ночь...
А наутро - снова роза! И записка: "Ты прекрасна. Я люблю тебя, Марина!"
Невозможно. Нереально. Помещение закрыто. И сургуч опять в порядке. Подозрительно и жутко. Потому что сделать это может только... Нет, не может! Бред какой-то. Просто сказки. В сказки я давно не верю. И в покойников ходячих. Мертвецы не дарят розы! И признания не пишут. Ну, не верю!
Я - прозектор. И моя работа - в морге..."
Марина замолчала и уставилась на Ланского.
Ланский, сидевший всё это время с приоткрытым ртом, шлёпнул губами и сглотнул.
- Не молчите, скажите же что-нибудь! - девушка оперлась о стол и придвинулась к Ланскому, почти касаясь его носом.
- Ээ... Да я, собственно... А как вам такое в голову пришло? - Ланский откинулся в кресле, смутившись неожиданной близости. - Вы же не просто так это придумали?
- Придумала?! - Марина резко выпрямилась, сжала рот и сузившимися глазами чиркнула по лицу Ланского. - Придумала, да? Придумала, я всё придумала, - нараспев произнося слова, Марина вынула из сумки пузатый пакет и, перевернув, высыпала на редакторский стол его содержимое. - Держите, Ланский! Адьё!
Красный плащ поплыл к двери, унося стройные ноги, сумку на плече и фарфоровую головку.
На столе врассыпную лежали с десяток странного вида роз и записок на желтоватой бумаге. "Никогда с тобой не расстанусь! Люблю тебя, Марина!" - прочёл Ланский. Резкий запах формалина заполнил кабинет...
Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак приближенья Страшного суда.
Однажды Босх привел меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горластые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похваляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: "Мы явились, дескать,
Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,
А на доске грунтованной на плоскость
Всех расселить в засол или на слом".
Он сел в углу, прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописи Страшного суда.
Не догадалась дьяволова паства,
Что честное, веселое искусство
Карает воровство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом, озлобленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И загибались медленно в ничто.
Проснулись торгаши, монахи, судьи.
На улице калякали соседи.
А чертенята спереди и сзади
Вели себя меж них как Господа.
Так, нагло раскорячась и не прячась,
На смену людям вылезала нечисть
И возвещала горькую им участь,
Сулила близость Страшного суда.
Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На черных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей ее красе.
Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: "Прочь! Бесстыдство! Святотатство!"
Во избежанье Страшного суда.
4 января 1957
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.